Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Выслушав это, Поллион воскликнул:

– Видите, даже о вещах, что творятся у меня под окном, нельзя получить точного сведения, – а вы хотите, чтоб я ни на волос не уклонялся от правды, рассказывая о том, что приключилось сто лет назад! Но не печальтесь, друзья мои, не пострадает от меня ни Галлиен, ни истина: всякому известно, что поэзия философичней истории, ибо описывает то, что могло быть, я же намерен воспользоваться всеми преимуществами, какие дает поэзия человеку в моем положении. Я опишу и игры, устроенные им на деценналиях, и шествие на Капитолий со слонами, белыми овцами, кулачными бойцами и мимами, разыгрывавшими историю Киклопа; опишу и брачные торжества, на которых состязались сто поэтов, и переписку Галлиена с людьми, отнимавшими у него власть в разных провинциях, и его сонное добродушие, и внезапную жестокость; сверх того, я придам своей книге ту стройность, которой владеют поэты и которой тщетно ищут историки. Благодаря ей книга выглядит, словно сад, в одном углу которого стоит изваяние, а в другом – другое, несомненно

сходствующее с первым и видом, и жестами, но вместе с тем явственно от него отличное, и сравнение их удивительно радует взор. Я имею в виду не грубую насмешку повторенья, подобно тому как в театре после ухода героя на подмостки выскакивают гаеры и начинают, потешая публику, подражать его движениям, харкать кровью и отпускать тому подобные штуки, – нет, но нечто более тонкое: и сама Троянская война, исток и родительница всякой поэзии, была бы для нас не столь любезной, если бы, например, истории Филоктета не отзывалась история Эноны, как очевидно внимательному взгляду. Ради этого я введу в свой рассказ о Галлиене трех узурпаторов, в действительности не существовавших, и заставлю одного из них быть Филоктетом другого, чтобы их действия создавали ту соразмерность, о которой я говорю; так я надеюсь снискать похвалу людей, сведущих в словесности, а слыша их мнение, мою книгу начнут ценить и прочие, и в конце концов каждый будет знать, что в правление Галлиена, помимо дюжины настоящих узурпаторов, было еще три вымышленных, и это такая же правда, как то, что солнце всходит на востоке, а садится в испанских волнах.

– Хорошо, – сказал Евтих, – два узурпатора нужны, чтобы придать твоей книге стройность; но для чего тебе третий?

– Он придает живость картине, – пояснил Поллион, – чтобы ее симметрия не казалась слишком печальной.

– Иначе говоря, – сказал Евтих, – ты ставишь два кресла так, чтобы их расположение ласкало взор, а третье заставляешь перемещаться по дому, попадаясь людям в самых неожиданных местах.

– Отрадно встретить людей, которые так быстро тебя понимают, – сказал Поллион.

– Послушай, – сказал я, – неужели тебя не печалит мысль, что когда-нибудь другой историк, возможно, на этом же постоялом дворе, сочиняя книгу о нашем времени, сочтет и все, что творится с нами, недостойным упоминания и заменит его чем-нибудь более уместным?

– Друг мой, – отвечал Поллион, – если такой человек найдется, я не только не осужу, но еще похвалю его разборчивость и добросовестность, ибо есть вещи, которые, хоть и случаются на каждом шагу, не делаются от этого правдоподобными, всего же того, что происходит в нашей жизни, никакая словесность не вытерпит.

За такими разговорами мы провели с этим удивительным человеком много времени на постоялом дворе, прежде чем собраться в новый путь.

II

– Евтих в ту пору, – продолжал Гермий, – был молчалив и задумчив. Он рассказал мне, что когда по просьбе Поллиона ходил на улицу узнать, что там происходит, он пытался убедить торговку яблоками, что каждый, кто при сем присутствовал, должен внести подать своим товаром, и старался изо всей силы, но она не поверила, и наконец он эти яблоки украл, когда она отвернулась. Мы вышли из города, и Евтих сказал мне:

– Прости, друг мой, но я с тобой дальше не пойду. Расстанемся здесь: ты иди, куда знаешь, а я вернусь на родину. Я учился, как мог, был не менее счастлив в своем прилежании, чем в даровании, и слыл, как ты знаешь, не последним среди учеников Филаммона. Но ныне я вижу, что мне пора проститься с ремеслом, на которое я возлагал немалые надежды, и вот почему. Меня учили жить среди людей, которые ценят чужой разум и готовы уступить ему свой собственный, если знать, как их правильно морочить: но эти, не верящие ни во что приличное, держат свой разум за семью замками, где его невозбранно точит моль и ржавчина, и их столь же легко склонить к чему-либо с помощью слова, которого они не уважают, как убедить реку течь вином вместо воды, а дуб – спуститься с горы в долину. Единственное, что я могу сделать с этими людьми, – что-нибудь у них украсть. Ты же займись тем, чем тебе заблагорассудится, и уповай, что найдешь своему искусству достойное его применение.

Так он говорил, я же слушал его с изумлением и печалью, а после пытался его отговорить, но он никаких доводов не слушал. Так мы с ним простились; он побрел в сторону Аспоны, а я пошел по фригийским дорогам. В скором времени дошел я до какой-то деревни. Если б я не тебе рассказывал об этом, а писал для вечности, то вошел бы в подробности, какие у них обычаи, слоны и другие происшествия: но поскольку ты, друг мой, не вечность, скажу только, что видел на улице женщину, довольно молодую и миловидную, которая спрашивала соседа, не купит ли он у ней бочку, он же говорил, что надо посмотреть, нет ли в ней щелей, гнили и другого изъяна; бочка стояла во дворе, он сунул в нее голову, присел и забрался целиком, а за ним втиснулась и хозяйка для необходимых примечаний; дальше я уж не видел, но бочка начала так шевелиться и стонать, что, думаю, если в ней доселе не было порока, то теперь наверное будет.

Примечая такие и подобные вещи, я дошел до базарной площади, а поскольку мне хотелось увериться, что наше искусство не столь безнадежно, как думает Евтих, я стал посреди нее, объявил, что намерен держать речь о целомудрии (мне казалось, им это не помешает), и тотчас

начал. Можешь мне поверить, что я, словно конь, по долгой праздности выпущенный из стойла, обежал все места, какие представлялись моему воображению, и пускался в такие дерзости, что сам себе дивился. Крестьяне, однако, отнеслись ко мне с чрезвычайным равнодушием; мало кто замедлился, чтобы меня послушать, а одна баба, расположившаяся там с товаром, начала зычно выхваливать свой чеснок, так что ни одного примера добродетели у меня не выходило, не пропахшего этим насквозь, так что неудивительно, что этим людям удавалось хранить целомудрие; к тому же мимо прошла и женщина, которую я признал по бочечному следу между лопатками, и по пути возмущалась, для чего им рассказывают о добродетели, словно они о ней не знают; а поскольку я доселе подвизался не посреди деревень, но в палестре отца нашего Мома, где все полны уважения к говорящему и никто не осмелится его перебить, мне все это очень мешало, и я на каждом шагу спотыкался. Позор мой, впрочем, был бы сильнее, если бы кто-нибудь его заметил.

Насилу кончив свою речь, которую я стремился без урона ввести в гавань не ради моих слушателей, но из уважения к нашему искусству, я, сжигаемый стыдом, повесив голову, пустился прочь, думая, что прав Евтих и что с этой публикой ничего не сделаешь. В тяжелых думах, сам того не заметив, я вышел из деревни и оказался в чистом поле под полуденным солнцем. Боясь его гнева, я, на свое счастье, приметил невдалеке низкую и тесную пещерку и поспешил в ней укрыться. Из устья ее вытекал ручеек, в котором я умылся и напился, а потом прилег в тени и уснул. А пока я сплю, друг мой, давай-ка ты представишь, что во сне явился мне какой-нибудь человек, внушающий уважение, ну или хоть ты, стал у меня при главе и молвил так: «О бессмысленный увалень, мешок с соломой и цитатами! ты спишь, а между тем ручей, что течет у тебя под ногами, поит своею водою тех селян, чьи невежество и надменность заставили тебя пасть духом, и если ты, зная это, не отомстишь им своего унижения, то ты его заслуживаешь».

Молвив это, он исчез из глаз со свистом, какой издает мозговая кость, когда в нее дуешь в поисках мозга, а я пробудился. Размыслив немного, я набрал камней и перегородил путь роднику, так что он потек в другую сторону, а сам опрометью кинулся обратно в деревню. Став на прежнем месте и обратив на себя насмешливые взгляды людей, заставших прежнее мое посещение, я грозным голосом завопил, что то была добрая речь о целомудрии, предназначенная охотному слушателю, а теперь будет дурная, для строптивых; свойство же этой речи таково, что она запирает источники и оставляет их затворенными, пока здешние жители не образумятся и не склонят меня на милость; и пока я говорил, кладезь у них на глазах скудел и скудел, пока не пресекся вовсе.

Вообрази, в какой ужас пришли крестьяне. Они бы, думаю, убили меня, не дав договорить, если бы не сообразили, что в таком случае не получат своей воды обратно. Поневоле им пришлось быть со мною ласковыми, хоть у них зубы скрипели, сладко меня кормить и исполнять мои желания (к моей чести, я был довольно умерен, ибо, как-никак, пришел проповедником целомудрия, а кроме того, не знал, как спешно придется покидать деревню, так что мне не хотелось обременять себя излишествами). Лакомился я так до завтрашнего дня и наконец, наскучив небогатыми их роскошами и не зная, чего еще у них просить, объявил, что, видя их послушание и расторопность, думаю завтра вернуть им воду, чтобы они с нею почерпнули урок, как надобно относиться к странствующим ораторам. Мужики, обрадованные, согласно закивали. Я сказал, что вечером произнесу речь, которую им надобно, всем до единого собравшись, слушать, ни слова не упуская, ибо такова природа этих речей, что они требуют неусыпного внимания; утром же, если они все неотменно соблюдут, к ним вернется вода, какою прежде была, а может, и слаще прежнего. Я решил не тянуть, затем что они и так уже стонали, а кроме того, чья-то корова перестала доиться, так они это отнесли к затворению источников и причли к следствиям моего гнева; когда же я услышал, что кто-то из них, против обыкновения, с женой не справился и думает, что это моих речей дело, то понял, что надобно поторопиться, иначе я тут буду всему виновником. Коротко сказать, вечером собрались мы на площади; никогда у меня не было таких слушателей, все, от старого до малого, на устах моих повисли; ободренный, я разливался соловьем, а по окончании похвалил их усердие к красноречию и повторил, что обещание мое крепко и что поутру вода к ним вернется. На ночь приставили ко мне двух увальней, чтобы я не улизнул, но под утро, приметив, что их дрема долит, я тихонько выбрался, дошел до пещеры и, убрав камни, пустил ручей прежней дорогой. Заря, взошед над деревней, видела, как общее уныние сменяется радостным кличем, я же, окруженный суетами благоговения, с набитой сумой покидаю деревню, чтобы двинуться дальше. Полагаю, в том краю с тех пор о целомудрии не заговаривают, из опасения накликать беды хуже прежних.

Так я покинул этих людей, радостный и довольный. В скором времени, однако, я набрел на ватагу каких-то мерзавцев, которые выпотрошили меня, как окуня, отобрав все деньги, добытые в деревне, а потом избили до полусмерти и бросили посреди терновника. Долго я валялся, пока наконец, опамятовавшись, не выбрался оттуда и не поковылял, со вздохами и стонами, куда глаза глядят, размышляя о том, всегда ли лукаво нажитое теряется таким поучительным образом или будут исключения в мою пользу.

Поделиться с друзьями: