Алмазный мой венец (с подробным комментарием)
Шрифт:
Она, в свою очередь, посмотрела на птицелова, на его угнетенную фигуру, и ее нежное сердце дрогнуло.
— Может быть, действительно… — промямлила она полувопросительно.
Ударил первый звонок.
Тогда я выложил свою козырную карту.
— А ты знаешь, в каком вагоне мы поедем?
— А в каком? Наверное, в жестком, бесплацкартном.
— Мы поедем вот в этом вагоне, — сказал я и показал пальцем на сохранившийся с дореволюционного времени вагон международного общества спальных вагонов с медными британскими львами на коричневой деревянной обшивке, натертой воском, как паркет. {178}
178
Ср. с рассказом Л. Г. Багрицкой в изложении Г. И. Полякова: «В период жизни в Одессе был один знакомый литератор по фамилии Харджиев. Багрицкий донашивал его старые вещи. Когда Багрицкий уезжал с Катаевым в Москву, Катаев взял два билета в международный вагон. Жена постаралась одеть Багрицкого получше, сшила ему брюки. Но нижнего белья не было. И вот, в последний момент, когда Багрицкий должен был ехать
О существовании таких вагонов — «слипинг кар» — птицелов, конечно, знал, читал о них в книжках, но никак не представлял себе, что когда-нибудь сможет ехать в таком вагоне. Он заглянул в окно вагона, увидел двухместное купе, отделанное красным полированным деревом на медных винтах, стены, обтянутые зеленым рытым бархатом, медный абажур настольной электрической лампочки, тяжелую пепельницу, толстый хрустальный графин, зеркало и все еще с недоверием посмотрел на меня.
Я показал ему цветные плацкартные квитанции международного общества спальных вагонов, напечатанные на двух языках, после чего он, печально поцеловавшись с женой и попросив ее следить за птичками и за сыном, неуклюже протиснулся мимо проводника в коричневой форменной куртке в вагон, где его сразу охватил хвойных запах особой лесной воды, которой регулярно пульверизировался блистающий коридор спального вагона с рядом ярко начищенных медных замков и ручек на лакированных, красного дерева дверях купе.
Чувствуя себя крайне сконфуженным среди этого комфорта в своей толстовке домашнего шитья, опасаясь в глубине души, как бы все это не оказалось мистификацией и как бы нас с позором не высадили из поезда на ближайшей станции, где-нибудь на Раздельной или Бирзуле, птицелов вскарабкался на верхнюю полку с уже раскрытой постелью, белеющей безукоризненными скользкими прохладными простынями, забился туда и первые сто километров сопел, как барсук в своей норе, упруго подбрасываемый международными рессорами.
До Москвы мы ехали следующим образом: я захватил с собой несколько бутылок белого сухого бессарабского, в узелке у птицелова оказались хлеб, брынза, завернутые в газету «Моряк», и в течение полутора суток, ни разу не сомкнув глаз, мы читали друг другу свои и чужие стихи, то есть занимались тем, чем привыкли заниматься всегда, при любых обстоятельствах: дома, на Дерибасовской, на Ланжероне, в Отряде и даже на прелестной одномачтовой яхте английской постройки «Чайка» {179} , куда однажды не без труда удалось затащить птицелова, который вопреки легенде ужасно боялся моря и старался не подходить к нему ближе чем на двадцать шагов.
179
Об этой яхте и, может быть, об этой же прогулке, состоявшейся летом 1918 г., написано ст-ние Зинаиды Шишовой «Чайка» (обращенное к А. Фиолетову). Процитируем его полностью:[212]
Пахнут липовыми сотамиЗолотые облака.Не следит за поворотамиУтомленная рука.Мысли золотом расплавлены,Будто все навеселе,Будто ты поешь, поставленныйСамый пьяный на руле!Я уже не говорю о купании в море: это исключалось. {180}
…на «Чайку» налетел с Дофиновки внезапный шквал. Яхту бросало по волнам. Наши девушки спрятались в каюте. А птицелов лежал пластом на палубе лицом вниз, уцепившись руками за медную утку, проклиная все на свете, поносил нас последними словами, клялся, что никогда в жизни не ступит на борт корабля {181} , и в промежутках читал, кажется, единственное свое горькое любовное стихотворение, в котором, сколько мне помнится, «металась мокрая листва» и было «имя Елены строгое» или нечто подобное.
180
Ср. с изумленным свидетельством С. И. Липкина: «Оказалось, что певец моря не умеет плавать».[213]
181
Ср. с рассказом К., записанным Г. И. Поляковым: «Как-то (это было примерно в 1918 г.) поехали в небольшой яхте в открытое море. Когда начался шквал, Багрицкий безумно испугался, лег на палубу, невозможно было его вытащить».[214] Ср., однако, со свидетельством Л. Г. Багрицкой о своем муже: «Не был совершенно подвержен морской качке. Мог переносить сильную морскую качку, например, во время бури, без всяких неприятных ощущений».[215] Ср. также в мемуарной заметке Б. В. Бобовича о Багрицком: «Лежа в лодке, он декламировал. Было тихо, совсем тихо… Лишь однотонно и скупо поскрипывали борта нашей лодки».[216]
Значит, и он тоже перенес некогда неудачную любовь, оставившую на всю жизнь рубец в его сердце, в его сознании, что, может быть, даже отразилось на всей его поэзии, Недаром же в его стихах о Пушкине были такие слова:
«…рассыпанные кудри Гончаровой и тихие медовые глаза». {182}
Не
думаю, чтобы у Натальи Николаевны были рассыпанные кудри и медовые глаза. Судя по портретам, у нее были хорошо причесанные волосы а-ля директуар, а глаза были отнюдь не тихие медовые, а черносмородинные, прелестные, хотя и слегка близорукие.182
Из ст-ния Э. Багрицкого «О Пушкине» (1924).
…А рассыпанные кудри и медовые глаза были у той единственной, которую однажды в юности так страстно полюбил птицелов и которая так грубо и открыто изменила ему с полупьяным офицером… {183}
Я думаю, у всех нас, малых гениев, в истоках нашей горькой поэзии была мало кому известная любовная драма — чаще всего измена, крушение первой любви, — рана, которая уже почти никогда не заживала, кровоточила всю жизнь.
У ключика тоже. Об этом я еще расскажу, хотя это скорее материал для психоанализа, а не для художественной прозы.
183
Упоминаемое К. ст-ние Э. Багрицкого, по-видимому, не сохранилось. История, рассказанная в этом эпизоде, послужила сюжетной основой для поэмы Багрицкого «Февраль» (1933–1934). Ср. в мемуарах Ф. М. Левина, где приводится такой монолог поэта: «Я пишу поэму. Поэма эта о себе самом, о старом мире. Там почти все правда, все это со мной было <…> когда я увидел эту гимназистку, в которую я был влюблен, которая стала офицерской проституткой, то в поэме я выгоняю всех и лезу к ней на кровать. Это, так сказать, разрыв с прошлым, расплата с ним. А на самом-то деле я очень растерялся и сконфузился и не знал, как бы скорее уйти».[217] Отметим также, что Еленой звали возлюбленную самого К. (о которой рассказывается в «АМВ»).
…в купе международного вагона, попивая горьковатое белое бессарабское, налитое в тяжелые стаканы с подстаканниками, которые дробно позванивали друг о друга в темпе мчавшегося курьерского, птицелов читал свои новые, еще не известные мне стихи.
…слышу его задыхающийся голос парнасца, как бы восхищенного красотой созданных им строф. Отрывки стихов сливались с уносящимися телеграфными столбами и пропадали среди искалеченных еще во время гражданской войны станционных водокачек, степных хуторов, местечек, черноземных просторов, где некогда носилась конница Котовского, — словом, там, где сравнительно недавно гремела революция, в которую мы так страстно были влюблены.
Строфы разных стихотворений смешивались между собой, превращаясь в сумбурную, но прекрасную поэму нашей молодости.
…«Вот так бы и мне в налетающей тьме усы раздувать, развалясь на корме, да видеть звезду над бушпритом склоненным, да голос ломать черноморским жаргоном, да слушать сквозь ветер холодный и горький мотора дозорного скороговорку… и петь, задыхаясь на страшном просторе: Ай, Черное море, хорошее море!..» {184}
«За проселочной дорогой, где затих тележный грохот, над прудом, покрытым ряской, Дидель сети разложил. Перед ним зеленый снизу, голубой и синий сверху — мир встает огромной птицей, свищет, щелкает, звенит… Так идет веселый Дидель с палкой, птицей и котомкой через Гарц, поросший лесом, вдоль по рейнским берегам, по Тюрингии дубовой, по Саксонии сосновой, по Вестфалии бузинной, по Баварии хмельной. Марта, Марта, надо ль плакать, если Дидель ходит в поле, если Дидель свищет птицам и смеется невзначай?» {185}
184
Цитируется ст-ние Э. Багрицкого «Контрабандисты» (1927).
185
Неточно цитируется ст-ние Э. Багрицкого «Птицелов» (1918–1926). И «Контрабандисты», и «Птицелов» были написаны Багрицким уже в Москве.
…ему хотелось быть и контрабандистом, и чекистом {186} , и Диделем… Ему хотелось быть Витингтоном…
«Мы сваи поднимали в ряд, дверные прорубали ниши, из листьев пальмовых накат накладывали вместо крыши. Мы балки поднимали ввысь, лопатами срывали скалы. „О, Витингтон, вернись, вернись“, — вода у взморья ворковала. Прокладывали наугад дорогу средь степных прибрежий. „О, Витингтон, вернись назад“, — нам веял в уши ветер свежий. И с моря доносился звон, гудевший нежно и невнятно: „Вернись обратно, Витингтон, о, Витингтон, вернись обратно!“» {187}
186
В 1917 г. Э. Багрицкий служил в одесской милиции, «главным образом из-за любви к оружию».[218] Близким приятелем Багрицкого и К. был одесский чекист Яков Бельский. О взаимоотношениях К. с одесской ЧК подробнее см. в фундаментальном комментарии С. З. Лущика в изд.: Катаев В. П. Уже написан Вертер / Реальный коммент. к повести С. З. Лущика. Одесса, 1999.
187
Неточно цитируется ст-ние Э. Багрицкого «Баллада о Виттингтоне» (1923).
Он был каким-то Витингтоном, которого нежный голос жены звал вернуться обратно. Но время было необратимо. Он мчался к славе, и возврата к прошлому не было.
Никогда он больше не увидит крашеный подоконник, раскаленный южным солнцем до пузырей.
Никогда уже больше мы не были с птицеловом так душевно близки, как во время этой поездки. Во времена Пушкина о нас бы сказали, наверное, так:
«Пленники Бахуса и Феба».
На горизонте, за подмосковными лесами нам уже блеснула на солнце звезда золотого купола Христа Спасителя и две тени — ее и моя, — сидевшие на ступенях храма, а за нами величественно возвышалась массивная бронзовая дверь.