Алмазный мой венец (с подробным комментарием)
Шрифт:
«…в архив иллюзии сданы, живет Филиппов липово, отощал Филиппов, и штаны протерлись у Филиппова»… {208}
Хотя штаны и протерлись, но булочная долго называлась булочной Филиппова.
Что касается дома «Эльпит-рабкоммуна», то о нем был напечатан в газете «Накануне» весьма острый, ядовитый очерк, написанный неким писателем, которого я впредь буду называть синеглазым {209} — тоже с маленькой буквы, как простое прилагательное.
208
Речь идет о ст-нии «Грустная повесть из жизни Филиппова» (1924), опубликованном в № 23 «Красного перца» за 1924 г. (в 1924–25 гг. К. заведовал литературным отделом этого журнала).
209
То есть Михаилом Афанасьевичем Булгаковым (1891–1940). Пробразом дома из его рассказа «№ 13. — Дом Эльпит-Рабкоммуна» послужил д. № 10 на Большой Садовой улице, принадлежавший до Октябрьской революции И. Пигиту, владельцу табачной фабрики «Дукат». Здание выстроено Э. Юдицким и А. Милковым в 1903 г. М. Булгаков жил в этом доме в 1921–1924 гг., сначала в кв. 50 («нехорошая квартира», попавшая позднее под своим реальным № в роман «Мастер и Маргарита»), а затем — в кв. 34. Рассказ «Дом Эльпит-Рабкоммуна» был опубликован не в газете «Накануне», а в № 2 (декабрьском) «Красного журнала для всех» за 1922 г. Газета «Накануне» издавалась в Берлине в 1922–1925 гг. Редактором литературного приложения к ней был «сменовеховец» А. Н. Толстой, убеждавший эмигрантов возвращаться в советскую Россию. Сам он вернулся туда летом 1923 г. Ср. в дневнике М. А. Булгакова от 2.9.1923 г.: «Сегодня я с Катаевым ездил на дачу к Алексею Толстому (Иваньково). Он сегодня был очень мил <…> Он смел, но он ищет поддержки и во мне и в Катаеве».[224] Э. Л. Миндлин вспоминал, что А. Толстой, вернувшись в Москву, «вообще не отпускал Катаева от себя».[225] См. также следующее письмо автора «Аэлиты» к К.:
2 января 24 г.
Ждановская набережная
д.3. кв.24.
Милый Катаев, с Новым Годом. Спасибо Вам за письмо. Вы думаете неприглядно когда хвалят — очень приглядно. Возьмите в Госиздате «Аэлиту» отд<ельное> изд<ание>, прочтите и напишите мне по совести. Мне нужно Ваше мнение. Сейчас у меня острый роман с «Бунтом машин» — пьесой, которая идет здесь в феврале, в Москве — в марте.
Театр, театр, — вот угар.
Из Вас выйдет очень хороший драматург, если только Вы серьезно возьметесь за работу.
Серьезность работы складывается из следующих основных вещей:
1) архитектура 3) разработка характеров
2) динамика 4) чувство зрителя.
Архитектура — это есть последовательное развитие сюжета по линии нарастающих: страсти и интереса. Всякая скидка в сторону болезненна.
Динамика — это есть непрерывно увеличивающиеся: страсть и интерес. Падение на минуту интереса производит впечатление чудовищной скуки. Уменьшение страсти — верное обеспечение провала пьесы.
Разработка характеров: в пьесе всегда одно главное лицо, фокус пьесы. Остальные
Чувство зрителя. Это основа. Тайна тайн, энергия пьесы. Вы должны быть во время написания пьесы одновременно автором, актером и зрителем.
Автор — творческая сила.
Актер — матерьял, к которому сила прилагается.
Зритель — это непереставаемый проверщик, корректор, советчик и моралист.
Драматург должен сотворить (из действительности) своего зрителя и, когда он сотворен, взять его в сотрудничество. Вселите в себя призрак идеального зрителя.
Все что пишу — это найдено — много из своего опыта. Может быть Вам пригодится.
Я редактирую «Звезду», лит<ературную> часть. Присылайте рассказ. Передайте Булгакову, что я очень прошу его прислать для <«>Звезды<»> рукопись. Я напишу ему в ту минуту, когда буду знать его адрес.
Обнимаю Вас, целую мадам Мухе руки.
Наташа <нрзб.> Вам шлет привет.
Всегда Ваш. А. Толстой.[226]
К этому посланию, вклеенному в альбом, составленный А. Е. Крученых, К. позднее сделал приписку: «Спасибо! Научил на свою голову. В. Кат<аев> <1>929 г.».[227] «Мадам Муха» — первая жена К. — Анна Сергеевна Коваленко, которую также называли «Мусей» и «Мусиком». В приложении к газете «Накануне» печатались такие писатели и поэты, как Б. Пильняк, О. Мандельштам, Н. Асеев, Г. Шенгели и др. М. Булгаков начал сотрудничать с газетой «Накануне» летом 1922 г. (в литературном приложении к № 68 от 18.7.1922 г. появились его «Записки на манжетах») и сразу же стал «любимцем редакции и читателей „Накануне“».[228] Э. Миндлин вспоминал, что «Булгаков очаровал всю редакцию светской изысканностью манер».[229] Рассказы и очерки писателя появлялись почти в каждом № «Накануне», и тем не менее А. Толстой просил Миндлина: «Шлите побольше Булгакова».[230] В 1922–1924 гг. Михаил Афанасьевич опубликовал в «Накануне» «Записки на манжетах», «Красную корону», «Чашу жизни», «Сорок сороков», «Самогонное озеро», «Псалом», серию очерков «Столица в блокноте» и др. произведения.[231] Сам автор «Записок на манжетах» относился к сменовеховцам с неприязнью — 26.9.1923 г. он записал в своем дневнике: «Компания исключительной сволочи группируется вокруг „Накануне“. Могу себя поздравить, что я в их среде. О, мне очень туго придется впоследствии, когда нужно будет соскребать грязь со своего имени. Но одно могу сказать с чистым сердцем перед самим собою. Железная необходимость вынудила меня печататься в нем. Не будь „Накануне“, никогда бы не увидали света ни „Записки на манжетах“, ни многое другое».[232] С К. Булгаков познакомился, по-видимому, в 1922 г. и, скорее всего, именно в редакции «Накануне». Заведующая редакцией газеты Е. Кричевская 29.12.1922 писала Булгакову: «У меня был П. Садыкер и говорил, что он виделся с Вами и с Катаевым и сговорился с Вами о постоянной работе».[233] Далее М. О. Чудакова пишет: «Накануне нового 1923 г. [к Булгаковым — Коммент. ] зашел Валентин Катаев, звал встречать вместе Новый год».[234] Долгое время К. и Булгаков были близкими приятелями — К. называл автора «Записок на манжетах» Мишунчиком и Мишуком, а Булгаков К. — Валюном. В альбом К., составленный А. Е. Крученых, вклеена общая фотография К., Олеши и Булгакова 1920-х гг. с шуточными пояснениями К. Под своей частью фото он написал: «Это я, молодой, красивый, элегантный». А под изображениями Олеши и Булгакова: «А это обезьяна Снукки Ю. К. Олеша, грязное животное, которое осмелилось гримасничать, будучи принятым в такое общество. В. Катаев. Это Мишунчик Булгаков, средних лет, красивый, элегантный»[235].[236] В 1925 г. К. подарил Булгакову сборник своих рассказов «Бездельник Эдуард» с такой дарственной надписью: «Дорогому Михаилу Афанасьевичу Булгакову с неизменной дружбой <,> плодовитый Валюн. 2 мая <1>925 г. Москва».[237] Отметим, что опечатки в этом экземпляре книги К. выправил только в рассказе «Медь, которая торжествовала» (в котором шаржировано изображен автор «Дьяволиады»), обратив, таким оригинальным способом, особое внимание Булгакова на свой шарж. Вероятно, именно в ответ на это, Булгаков в повести «Роковые яйца» с иронией упомянул некоего «Валентина Петровича», «заведующего литературной частью», который правит безграмотные статьи газетного репортера Альфреда Аркадьевича Бронского.[238] Вышедшую отдельным изданием пьесу «Квадратура круга» К. также преподнес Булгакову с дружеским инскриптом: «В память театральных наших похождений. Мишуку от Валюна. 12 июня <1>928 г. Москва».[239] Однако, женитьба Булгакова на Л. Е. Белозерской (отмечает М. О. Чудакова) «совпала, по свидетельству самого Катаева, с охлаждением их отношений. В тридцатые годы они все более отдалялись друг от друга».[240] По воспоминаниям Е. С. Булгаковой, Михаил Афанасьевич «считал Катаева талантливым писателем, давшим неверное употребление своему таланту и в значительной степени растратившим его»[241] (ср. с заглавием катаевской повести «Растратчики»).
Впоследствии романы и пьесы синеглазого прославились на весь мир, он стал общепризнанным гением, сатириком, фантастом…
…а тогда он был рядовым газетным фельетонистом, работал в железнодорожной газете «Гудок» {210} , писал под разными забавными псевдонимами вроде Крахмальная Манишка {211} . Он проживал в доме «Эльпит-рабкоммуна» вместе с женой {212} , занимая одну комнату в коммунальной квартире, и у него действительно, если мне не изменяет память, были синие глаза {213} на худощавом, хорошо вылепленном, но не всегда хорошо выбритом лице уже не слишком молодого блондина с независимо-ироническим, а временами даже и надменным выражением, в котором тем не менее присутствовало нечто актерское, а временами даже и лисье.
210
«Гудок» издавалась в Москве с 1917 г. Эта газета была органом Народного комиссариата путей сообщения СССР и ЦК профсоюза рабочих железнодорожного транспорта. Подробнее о писателях-«гудковцах» см., например, Овчинников И. // Воспоминания о Михаиле Булгакове. М., 1988. С. 131–145. М. Булгаков поступил на службу в «Гудок» в 1923 г.[242] В его дневниковых записях за 1923 г. упоминания о «Гудке» неизменно окрашены негативно: «„Гудок“ изводит, не дает писать <…> Я каждый день ухожу на службу в этот свой „Гудок“ и убиваю в нем совершенно безнадежно свой день <…> ехать в проклятый „Гудок“ <…> Сегодня в „Гудке“ в первый раз с ужасом почувствовал, что я писать фельетонов больше не могу. Физически не могу. Это надругательство надо мной и над физиологией».[243]
211
Фельетоны для «Гудка», а также для журналов «Красный перец», «Бич», «Бузотер» и др., с которыми сотрудничал М. Булгаков, он подписывал псевдонимами: М. Булл, Тускарора, Г. П. Ухов, Ф. С-ов, М. Неизвестный, Михаил, Эмма Б., М. Б., Ф. Скитайкин и др.[244] Псевдоним «Крахмальная манишка» комментаторами этого изд. не упоминается, как и в специальном обзоре: Алфавитный перечень произведений М. А. Булгакова. Материалы к библиографии / Сост. Б. С. Мягков // Творчество Михаила Булгакова. Исследования. Материалы. Библиография. Л., 1991. С. 427–444. Ср., однако, с воспоминаниями самого К.: «Работая в „Гудке“, Булгаков подписывал свои фельетоны, очень смешные и ядовитые, „Крахмальная манишка“. Несколько лет назад этот псевдоним приписывали мне, и один булгаковский фельетон попал в сборник моих сочинений. Думали, что „Крахмальная манишка“ — это я».[245] Действительно, один из фельетонов Булгакова, «Главполитбогослужение», «был ошибочно приписан В. П. Катаеву и включен в сборник его рассказов и фельетонов „Горох в стенку“».[246] Но этот фельетон в газете был подписан инициалами «М. Б.», а не псевдонимом «Крахмальная манишка». Возможно, псевдоним «Крахмальная манишка» для К. служил своеобразной эмблемой внешнего облика маниакально аккуратного Булгакова. Ср. у М. О. Чудаковой: «Костюм в те годы был для него прежде всего напоминанием об утраченной социальной принадлежности <…> он был исполненным смысла, рассчитанным на прочтение — и в трудных обстоятельствах Булгаков собирал его по частям, оповещая друзей о деталях».[247]
212
Первой женой — Татьяной Николаевной Булгаковой (Лаппа) (1889–1982), супругом которой М. Булгаков стал в апреле 1913 г. О своей комнате в кв. № 50 будущий автор «Мастера и Маргариты» писал сестре Вере 24.3.1922 г.: «Комната скверная, соседство тоже».[248] См. также запись в булгаковском дневнике от 29.10.1922 г.: «Первая топка ознаменовалась тем, что знаменитая Аннушка оставила на ночь окно в кухне настежь открытым. Я положительно не знаю, что делать со сволочью, что населяет эту квартиру».[249] Будни коммунальной кв. № 50 Булгаков также описал в фельетоне «Самогонное озеро» (1923).
213
Ср. с портретом М. Булгакова в рассказе К. «Медь, которая торжествовала» (1923): «…у него — синие глаза. Правда, синеют они только вечером или когда он сердится. Но они синие, с чернильными зрачками».[250]
Он был несколько старше всех нас, персонажей этого моего сочинения, тогдашних гудковцев, и выгодно отличался от нас тем, что был человеком положительным, семейным, с принципами {214} , в то время как мы были самой отчаянной богемой, нигилистами, решительно отрицали все, что имело хоть какую-нибудь связь с дореволюционным миром, начиная с передвижников и кончая Художественным театром, который мы презирали до такой степени, что, приехав в Москву, не только в нем ни разу не побывали, но даже понятия не имели, где он находится, на какой улице.
214
Ко времени поступления на работу в «Гудок» М. Булгакову было немногим более 30 лет. Ср. с воспоминаниями К. о Булгакове: «Он был старше нас всех — его товарищей по газете, — и мы его воспринимали почти как старика. По характеру своему Булгаков был хороший семьянин. А мы были богемой».[251] Ср. также в мемуарах Э. Л. Миндлина: «С точки зрения двадцатидвухлетнего юноши „четвертый десяток“ Булгакова казался почтенным возрастом <…> Сам он очень серьезно относился к своему возрасту — не то чтобы годы пугали его, нет, он просто считал, что тридцатилетний возраст обязывает писателя».[252] Стремление Булгакова к устоявшемуся быту и спокойной жизни, ярко проявлялось в его манере одеваться, описание которой стало общим местом мемуарной литературы о писателе. См., например, у Ю. Л. Слезкина: «Булгаков… купил будуарную мебель, заказал брюки почему-то на шелковой подкладке. Об этом он рассказывал всем не без гордости».[253] Ср., однако, в воспоминаниях К. об авторе «Записок на манжетах»: «Булгаков, например, один раз появился в редакции в пижаме, поверх которой у него была надета старая потертая шуба. И когда я через много лет ему это напомнил, он страшно обиделся и сказал: „Это неправда, никогда я не позволил бы себе поверх пижамы надевать шубу!“».[254]
В области искусств для нас существовало только два авторитета: Командор и Мейерхольд. Ну, может быть, еще Татлин, конструктор легендарной «башни Татлина», о которой говорили все, считая ее чудом ультрасовременной архитектуры.
Синеглазый же, наоборот, был весьма консервативен, глубоко уважал все признанные дореволюционные авторитеты, терпеть не мог Командора, Мейерхольда и Татлина {215} и никогда не позволял себе, как любил выражаться ключик, «колебать мировые струны» {216} .
215
Ср. с воспоминаниями К.: «Вообще мы тогда воспринимали его [Булгакова — Коммент. ] на уровне фельетонистов дореволюционной школы, — фельетонистов „Русского слова“, например, Амфитеатрова <…> мы были настроены к этим фельетонистам критически. А это был его идеал. Когда я как-то высказался пренебрежительно о Яблоновском, он сказал наставительно: — Валюн, нельзя так говорить о фельетонистах „Русского слова“!».[255] Об отношении большинства «гудковцев» к творчеству режиссера Всеволода Эмильевича Мейерхольда (1874–1940) красноречиво свидетельствует, например, следующая запись Ю. Олеши (20.1.1930 г.): «Будущим любителям мемуарной литературы сообщаю: замечательнейшим из людей, которых я знал в моей жизни, был Всеволод Мейерхольд».[256] М. Булгаков же в своей сатирической повести «Роковые яйца» (1927) издевательски «похоронил» режиссера-экспериментатора, упомянув театр «имени покойного Всеволода Мейерхольда, погибшего, как известно, в 1927 году, при постановке пушкинского „Бориса Годунова“, когда обрушились трапеции с голыми боярами».[257] Л. Е. Белозерская вспоминала, как Булгаков вместе с ней ездил на генеральную репетицию «Ревизора» Мейерхольда («в начале зимы 1926/1927 года») и по пути домой доказывал ей, «что такое самовольное вторжение в произведение искажает замысел автора и свидетельствует о неуважении к нему. По-моему, мы, споря, кричали на всю Москву».[258] Об отношении большинства катаевских и булгаковских молодых современников к творчеству Владимира Евграфовича Татлина (1885–1953) красноречиво свидетельствует, например, следующий фрагмент из мемуаров Валентины Ходасевич: «Ни на кого не похож ни внешне, ни внутренне. Излучает талант во всем, за что бы ни брался».[259] Булгаков же иронически упоминает о знаменитой башне Татлина в очерке «Биомеханическая глава» (1923): «А перед стеной сооружение. По сравнению с ним проект Татлина может считаться образцом ясности и простоты».[260] О взаимоотношениях М. Булгакова с В. Маяковским см., например, в мемуарах Л. Е. Белозерской: «В бильярдной зачастую сражались Булгаков и Маяковский <…> Думаю, что никакой особенной симпатии они друг к другу не питали, но оба держались корректно, если не считать того, что Михаил Афанасьевич терпеть не мог, когда его называли просто по фамилии <…> Он считал это неоправданной фамильярностью»,[261] М. М. Яншина: «Они стояли как бы на противоположных полюсах литературной борьбы тех лет. Левый фланг — Маяковский, правый — Булгаков. Настроение в этой борьбе было самое воинствующее, самое непримиримое. И вот они время от времени встречаются. <…> Они уважали друг друга и, мне кажется, с удовольствием подчеркивали это. Лишь каждый из них в отдельности, разговаривая со мной, мог между прочим съязвить. Булгаков: „Хм. Маяковщина, примитивная агитация, знаете ли…“ Маяковский: „Тети Мани, дяди Вани, охи-вздохи Турбиных…“»[262] и С. А. Ермолинского: «Если в бильярдной находился …Маяковский и Булгаков направлялся туда, за ним устремлялись любопытные. Еще бы — Булгаков и Маяковский! Того гляди разразится скандал. Играли сосредоточенно
и деловито, каждый старался блеснуть ударом <…> Независимо от результата игры прощались дружески. И все расходились разочарованные».[263] См. также у самого К., который вспоминал, как он привел В. Маяковского в редакцию журнала «Красный перец», где и состоялась встреча автора «Облака в штанах» с Булгаковым: «Маяковскому не нравились вещи Булгакова, он ругал „Дни Турбиных“, хотя тогда еще их не видел. Маяковский посмотрел на Булгакова ершисто <…> Маяковского он [Булгаков — Коммент. ] тоже не очень признавал, но ценил <…> Юмор сблизил Маяковского и Булгакова. Они очень мило беседовали. Но все-таки они тогда стояли по разную сторону театральных течений. Маяковский — это Мейерхольд, а Булгаков — Станиславский».[264] См. также: Петровский М. Михаил Булгаков и Владимир Маяковский // М. А. Булгаков-драматург и художественная культура его времени. Сб. статей. М., 1988. С. 369–391.216
Ср. в воспоминаниях К., записанных М. О. Чудаковой: «Мы были против нэпа — Олеша, я, Багрицкий. А он мог быть и за нэп. Мог <…> Вообще он не хотел колебать эти струны (это Олеша говорил — „Не надо колебать мировые струны“)».[265]
А мы эти самые мировые струны колебали беспрерывно, низвергали авторитеты, не считались ни с какими общепринятыми истинами, что весьма коробило синеглазого, и он строго нас за это отчитывал, что, впрочем, не мешало нашей дружбе.
В нем было что-то неуловимо провинциальное. {217} Мы бы, например, не удивились, если бы однажды увидали его в цветном жилете и в ботинках на пуговицах, с прюнелевым верхом.
Он любил поучать — в нем было заложено нечто менторское. Создавалось такое впечатление, что лишь одному ему открыты высшие истины не только искусства, но и вообще человеческой жизни. Он принадлежал к тому довольно распространенному типу людей никогда и ни в чем не сомневающихся, которые живут по незыблемым, раз навсегда установленным правилам. Его моральный кодекс как бы безоговорочно включал в себя все заповеди Ветхого и Нового заветов.
217
Ср. с замечанием М. О. Чудаковой, не в последнюю очередь, относящимся именно к К.: «Здесь [в покупке Булгаковыми будуарной мебели, не подходившей для его комнаты — Коммент. ] узнается тот легкий налет безвкусицы, который настойчиво подчеркивается многими мемуаристами, — правда, как правило, недоброжелательными. Москвичи охотно видят в этом провинциализм (любопытно, что особенно — те из москвичей, которые сами приехали из провинции одновременно с Булгаковым)».[266] Будущий автор «Дней Турбиных» приехал в Москву из Киева в конце сентября 1921 г.
Впоследствии оказалось, что все это было лишь защитной маской втайне очень честолюбивого, влюбчивого и легкоранимого художника, в душе которого бушевали незримые страсти. {218}
Несмотря на всю свою интеллигентность и громадный талант, который мы угадывали в нем, он был, как я уже говорил, в чем-то немного провинциален.
Может быть, и Чехов, приехавший в Москву из Таганрога, мог показаться провинциалом. {219}
Впоследствии, когда синеглазый прославился и на некоторое время разбогател {220} , наши предположения насчет его провинциализма подтвердилась: он надел галстук бабочкой, цветной жилет, ботинки на пуговицах, с прюнелевым верхом, и даже, что показалось совершенно невероятным, в один прекрасный день вставил в глаз монокль {221} , развелся со старой женой, изменил круг знакомых и женился на некой Белосельской-Белозерской, прозванной ядовитыми авторами «Двенадцати стульев» «княгиней Белорусско-Балтийской» {222} .
218
Ранимость М. Булгакова отмечалась, например, его второй женой, Л. Е. Белозерской, которая однажды обидела писателя насмешками над его обувью.[267]
219
Антон Павлович Чехов приехал в Москву в 1879 г. В разговорах с М. О. Чудаковой К. тоже отметил, что М. Булгаков «с виду был похож на Чехова».[268] Ср. также в статье об авторе «Мастера и Маргариты», которую К. читал: «Булгакову как бы пришлось повторить судьбу Антоши Чехонте».[269]
220
Широкая известность пришла к М. Булгакову после публикации его повести «Дьяволиада» в 1924 г. В отзыве на 4 кн. альманаха «Недра» рецензент, поставивший на 1-ое место в альманахе повесть А. Серафимовича «Железный поток», так отозвался о новом произведении Булгакова: «И совсем устарелой по теме (сатира на советскую канцелярию) является „Дьяволиада“ М. Булгакова, повесть-гротеск, правда, написанная живо и с большим юмором».[270] Ср. также в отзыве Е. И. Замятина, помещенном в № 2 «Русского современника» (1924 г.), где, наоборот, с нескрываемой иронией говорится о «Железном потоке» Серафимовича, и высоко оценивается булгаковский «верный инстинкт в выборе композиционной установки: фантастика, корнями врастающая в быт».[271] В 1925 г. сначала в журнале «Красная панорама», а затем в 6 кн. альманаха «Недра» была напечатана повесть Булгакова «Роковые яйца». 5.10.1926 г. состоялась премьера пьесы Булгакова «Дни Турбиных» во МХАТе, а 28.10.1926 г. — пьесы «Зойкина квартира» в Театре им. Е. Б. Вахтангова. Э. Л. Миндлин: «…на время — но только на недолгое время, пока „Дни Турбиных“ еще не были сняты с репертуара, — положение Булгакова изменилось. Он мог позволить себе уже не писать фельетон за фельетоном чуть ли не каждый день <…> Появились деньги — он сам говорил, что иногда даже не знает, что делать с ними».[272]
221
Монокль М. Булгаков приобрел 13 сентября 1926 г., незадолго до премьеры «Дней Турбиных».[273] В этом монокле автор пьесы сфотографировался, а фотографии потом дарил друзьям и знакомым, которые были буквально ошарашены такой покупкой. Вскоре появилась карикатура Кукрыниксов, на которой Булгаков также был изображен в монокле.[274] См. также у А. И. Эрлиха: «Однажды в комнату „Четвертой полосы“ [газеты „Гудок“ — Коммент. ] занесена была странная весть: в витрине художественного ателье на Кузнецком мосту выставлен некий портрет, — новый, прежде его не было… Если бы не монокль с тесемкой, не аристократическая осанка в повороте головы, не легкая надменная гримаса левой половины лица <…> можно было бы побиться об заклад, что это <…> Булгаков! <…> Не помню, кто из нас заметил тогда: — Какой экспонат! <…> Находка. Лучшее украшение для нашей выставки, — последовало разъяснение. — Купим? Один экземпляр в „Сопли и вопли“ [— стенная „гудковская“ газета всевозможных курьезов — Коммент.]. Так мы и сделали <…> бывший врач и нынешний литератор, скромный труженик <…> и вдруг эта карикатурная стекляшка с тесемкой!.. В предательскую минуту, слишком упоенный собственным успехом, он потерял чувство юмора, так глубоко ему свойственное… Как могло случиться, что он не заметил, не почувствовал всей смехотворности своей негаданной барственной претензии? Однажды он зашел в комнату „Четвертой полосы“ и тотчас увидел собственный портрет среди прочих подробностей нашей веселой выставки. Была долгая пауза. Потом он обернулся, вопросительно оглядел всех нас и вдруг расхохотался. — Подписи не хватает, — сказал он. — Объявить конкурс на лучшую подпись к этому портрету!.. Где достали? У Наппельбаума? Мы никогда больше не видели его с моноклем».[275] Ср. также у М. О. Чудаковой: «Об этом монокле Катаев упоминал и ранее — в одной из наших бесед в июле 1976 года в Переделкине еще до того, как им была задумана и начата повесть: „Он стал совершенно другой! Абсолютно! Появился монокль, ботинки с прюнелевым верхом“; затем — в ноябре 1977 года: „Я говорю: „Что такое? Миша! Вы что, с ума сошли?“ Он говорит: а что? Монокль — это очень хорошо!“»[276]
222
Ср. в «Двенадцати стульях» И. Ильфа и Е. Петрова: «Княгиня Белорусско-Балтийская, последняя пассия графа, была безутешна».[277] Т. Н. Лаппа и М. Булгаков разошлись в апреле 1924 г. В ноябре Булгаков окончательно ушел от своей первой жены и поселился с Любовью Евгеньевной Белозерской (1895–1987) сначала в школе, где преподавала Н. А. Земская,[278] а с осени 1924 г. — в доме № 9 по Обухову (Чистому) переулку.[279] Свой брак с Л. Е. Белозерской Булгаков зарегистрировал 30 апреля 1925 г.[280] Подробнее об этом периоде жизни писателя см. также: Белозерская-Булгакова Л. Е. Воспоминания. М., 1989. С. 87–192.
Синеглазый называл ее весьма великосветски на английский лад Напси. {223}
Но тогда до этого было еще довольно далеко.
Несмотря на все несходство наших взглядов на жизнь, нас сблизила с синеглазым страстная любовь к Гоголю, которого мы, как южане, считали своим, полтавским, даже как бы отчасти родственником, а также повальное увлечение Гофманом. {224}
Эти два магических Г — Гофман и Гоголь — стали нашими кумирами. Все явления действительности предстали перед нами как бы сквозь магический кристалл гоголевско-гофманской фантазии.
223
Л. Е. Белозерская вспоминала, что у нее было много прозвищ, придуманных Булгаковым: Топсон, Любанга, Любан, Любаня,[281] однако прозвище «Напси» нам не встречалось ни в письмах М. Булгакова, ни в его дневнике, ни в мемуарах об авторе «Белой гвардии».
224
Ср., например, у Е. А. Земской: «Любимым писателем Михаила Афанасьевича был Гоголь»,[282] С. А. Ермолинского: «Особой любовью он любил Гоголя»,[283] а также — в письме самого М. Булгакова к В. В. Вересаеву от 2.8.1933 г.: «…просидел две ночи над Вашим Гоголем [над книгой Вересаева „Гоголь в жизни“ — Коммент.]. Боже! Какая фигура! Какая личность!»[284] О влиянии Э. Т. А. Гофмана на раннюю прозу К. см., например, в рецензии В. Красильникова на сб. катаевских рассказов «Бездельник Эдуард».[285]
А мир, в котором мы тогда жили, как нельзя более подходил для этого. Мы жили в весьма странном, я бы даже сказал — противоестественном, мире нэпа, населенном призраками.
Только вооружившись сатирой Гоголя и фантазией Гофмана, можно было изобразить то, что тогда называлось «гримасами нэпа» {225} и что стало главной пищей для сатирического гения синеглазого.
…Он не был особенно ярко-синеглазым. {226} Синева его глаз казалась несколько выцветшей, и лишь изредка в ней вспыхивали дьявольские огоньки горящей серы, что придавало его умному лицу нечто сатанинское.
225
Ср. с заглавием рассказа М. Зощенко «Гримасы нэпа», напечатанным в № 38 журнала «Бегемот» за 1927 г. Ср. также в предисловии К. М. Симонова к избранным произведениям М. Булгакова о «среде 20-х годов, с ее, как тогда говорили, „отрыжками нэпа“».[286]
226
Ср., например, у Е. С. Булгаковой: «У него были необыкновенные ярко-голубые глаза, как небо, и они всегда светились. Я никогда не видела у него тусклых глаз»[287] и у К. Г. Паустовского: «…и даже в его глазах — чуть прищуренных и светлых — сверкал, как нам казалось, некий гоголевский насмешливый огонек».[288] Здесь и далее К. подчеркивает связь М. Булгакова с демоническими силами, прозрачно намекая на самый знаменитый булгаковский роман «Мастер и Маргарита».
Это он пустил в ход словечко «гофманиада», которым определялось каждое невероятное происшествие, свидетелем или даже участником коего мы были.
Нэп изобиловал невероятными происшествиями.
В конце концов из нашего узкого кружка слово «гофманиада» перешло в более широкие области мелкой газетной братии. {227} Дело дошло до того, что однажды некий репортер в кругу своих друзей за кружкой пива выразился приблизительно так:
— Вообразите себе, вчера в кино у меня украли калоши. Прямо какая-то гофманиада!
227
Слово «гофманиада» нередко встречается в воспоминаниях современников о писателе. Ср., например, у К. Г. Паустовского: «Гофманиада сопутствовала Булгакову всю его жизнь»[289] и у С. А. Ермолинского: «Своеобразная гофманиада разыгрывалась перед читателем».[290] В альбоме, составленным А. Е. Крученых и посвященном Ю. Олеше, кто-то из друзей автора «Зависти» приписал слово «гофмани<а>да» рядом со строками вырезанного из журнала и вклеенного в альбом стихотворения Олеши «В цирке»: «…О, волшебная минута! // Это детство… // Это сон… // Музыкант трубой опутан // Флейтой черною пронзен! // Тут действительность исчезла // Скажем снова: это — сон! // Марш, как слон, ломает кресла, // Вальс летает, как серсо! // Где найдешь такие краски? // Недоступная уму // Ходит лошадь в полумаске — // Неизвестно // Почему!»[291]
Впоследствии один из биографов синеглазого написал следующее:
«Он поверил в себя как в писателя поздно — ему было около тридцати, когда появились первые его рассказы». {228}
Думаю, он поверил в себя как в писателя еще на школьной скамье, не написавши еще ни одного рассказа.
Уверенность в себе как в будущем писателе была свойственна большинству из нас; когда, например, мне было лет девять, я разграфил школьную тетрадку на две колонки, подобно однотомному собранию сочинений Пушкина, и с места в карьер стал писать полное собрание своих сочинений, придумывая их тут же все подряд: элегии, стансы, эпиграммы, повести, рассказы и романы. У меня никогда не было ни малейшего сомнения в том, что я родился писателем.
228
«Булгаков поверил в себя как в писателя поздно — ему было около тридцати, когда появились первые его рассказы» — начальная фраза предисловия: Лакшин В. Я. О прозе Михаила Булгакова и о нем самом // Булгаков М. А. Избранная проза. М., 1966. С. 3.
Хотя синеглазый был по образованию медик {229} , но однажды он признался мне, что всегда мыслил себя писателем вроде Гоголя. Одна из его сатирических книг по аналогии с гофманиадой так и называлась «Дьяволиада» {230} , что в прошлом веке, вероятно, было бы названо более по-русски «Чертовщина»: история о двух братьях Кальсонерах в дебрях громадного учреждения с непомерно раздутыми штатами читалась как некая «гофманиада», обильно посыпанная гоголевским перцем.
229
М. Булгаков закончил медицинский факультет Киевского университета в 1916 г. и потом был практикующим врачом, но, приехав в Москву, в анкетах и автобиографиях об этом, как и о своем участии в войнах 1914–1917 г., не упоминал — уже тогда расспросы об этом периоде жизни Булгакова могли серьезно ему повредить.[292]
230
Повесть «Дьяволиада» была закончена М. Булгаковым к лету 1923 г. и напечатана в марте 1924 г. в 4 кн. альманаха «Недра». Затем она была включена писателем в сборник «Дьяволиада» (изд. 1925 и 1926), а в последующие годы выдержала еще ряд переизданий.