Америка, Россия и Я
Шрифт:
Толстовский Фонд был организован сразу после войны, когда начался второй исход из Советской России. Кто из военнопленных не вернулся, кто ушёл в суматохе вместе с немцами, разбегаясь от победителей по всем уголкам земного шара.
Шесть месяцев о нас заботился Толстовский Фонд: кормил, поил, давал деньги на квартиру, пока Яша по правде не нашёл работу в Вирджинии.
Спасибо Толстовскому Фонду и тому неизвестному американскому водороводчику, который, придя к нам завинчивать краны и увидев, что мы сидим без света в темноте, сходил в магазин и принёс нам несколько стеариновых красных свечей и булочки, обсыпанные марципаном.
Трепетное пламя свечей и булочки, вкуснее которых я ничего не ела на свете, тронули меня до слёз. Я
— У тебя теперь есть возможность задуматься над одним из глубочайших человеческих конфликтов — свободы и судьбы.
И я улыбнулась сквозь слёзы свободы.
Три дня в Сиракузах.
Кто-то сказал, что в Америке две достопримечательности — Нью–Йорк и Природа.
Каждый, очутившись в Нью–Йорке, заметит, что такого города не случалось ему видеть в Старом Свете; и удивится второй достопримечательности — ещё блистательней, — вторгающейся на территорию первой: дикие гуси прямо за углом голыми лапами шлёпают по асфальту Центрального Парка; толпы белок попрошайничают и прогуливаются по аллеям городских садов и улиц; а если выйдешь за город, то ахнешь: такая свежесть и дикость природы в Европейской части света и не попадалась, и не нюхалась!
В России я была специалистом по природе — геоморфологом; изучала лицо Земли — скрытые тайны обнажённой природы. Какие горы цепями разветвляются и почему? Какое влияние реки, горы и долины оказывают на человеческое развитие? Какие под Землёй лежат погребённые моря и океаны, и какие богатства и сокровища они притаили? Выясняла всякие премудрости про неживую природу, написала даже диссертацию про погребённый рельеф Казахстана, и что с ним случилось во времени, знала, чем отличается горст от грабена, пенеплен от педеплена, — сейчас всё позабыла.
Ничего смешного в природе не обнаружив, кроме насмешек ветра, свои отношения с природой не выяснив и запутавшись в чувствах к морям, океанам, холмам и долинам, — со всей неживой природой, — решила перейти в Америке к выяснению своих отношений с живой. Как это у меня получится?
От восхищения до ненависти к природе, — запутанно, сложно по–разному, шли и идут мои отношения: от эротического касания телом цветов на склонах речки Кашинки, колыханий травы о голые ноги, до страха перед ожившими Духами и Демонами грозной природы: — когда бабушка говорила: «Илья–пророк на колеснице по небу ездит» — пряталась под лавку; боялась ходить в лес через мост — «там чудится», — говорили. То пряталась под лавку, то скатывалась по склонам в объятья текущей воды, то замирала от красоты сияющей звёздной гармонии, то ненавидела этот детерминированный порядок — разговаривай, с кем хочешь, — перекричи океан.
… природа: не слепок, не бездушный лик: в ней есть душа, в ней есть свобода, в ней есть любовь, в ней есть язык. —И вот, окунулась в другие пространства, и очутилась в других горах — далеко–далеко от казах–станского мелкосопочника.
Спрячусь ли под лавку? Почудится ли что? Замру ли от красоты? И найду ли что-либо смешное в новых отношениях? И узнаю ли себя в Новом Свете?
За окном автобуса, по дороге в город Сиракузы, куда мы ехали по приглашению кузена, двигались холмы с лесом; дорожный гладкий асфальт то обнимал выпуклости холмов, то разрезал
их, вместе с моим взглядом, скользящим по поверхности холмов — вверх и вниз, обнажая в душе полярные начала, то поднимаясь на вершину, то опускаясь в грабен — последние геоморфо–логические познания, — удерживая в памяти гордые линии холмов, на которых оставляла я свои ожидания — «смерть — это только равнины, жизнь — холмы, холмы.»Если бы я снова проехала по этой дороге, то, наверно, зашевелилось бы оставленное там — на холмах. Они рассказали бы, как я ожидала этой встречи: с американским Яшей, если бы… то… если бы… то…
Яшин кузен, Гершон, писал нам письма в Россию, полные радости от найденности своих «научных корней». Надежда их найти совсем исчезла: просматривая иностранные реферативные журналы, он всегда тщательно прослеживал все фамилии на свою букву, надеясь встретить затерявшихся… и, никогда не встречая своей красивой фамилии, стал уже думать, что все «корни» вымерли в подходящие для этого времена, руководимые любимыми вождями, в двух странах у двух народов, русского и германского, склонных к романтике и философии.
Русского философа Николая Бердяева советские вожди не убили, а просто выгнали из России, уважая философию; во время оккупации немцами Парижа, где жил философ, его арестовали, но тоже выпустили, — ходила молва, что кто-то в ставке большой поклонник–любитель философии.
Углубление Яшиного еврейства, послужившее изгнанием нас из общины неуглублённых, и наш переход в «Толстовский Фонд» огорчили кузена. Свои огорчения он излил в громадном письме, на двенадцати страницах, присланном в Вену, объясняя, что между ним и Яшей не пропасть, но большое расстояние.
Холмы проплывали, а сосны около дороги протягивали свои ветки навстречу, будто бы раскланивались, вытягивались и разворачивались. Дорогу внезапно стиснули с двух сторон вертикальные ровные гранитные стены, с примостившимися в трещинах кустами и травами, умудрившимися использовать каждую расщелину, цепляясь в неё корнями и разрушая человеческое вторжение, и облагораживая его… По скалам кое–где двигались струйки воды полосками или тонкими сетками, а то прямо падали крошечными водопадами…
Сменившийся рельеф сменил мои мысли, они перешли на мэра, звучит, как «пэра». Может быть, господину мэру будет не до нас? А может быть, будет какая-то польза от подаренной агатовой «флюидальной» брошки? А может, и не заметили они её ценности?
Кто наивнее? Стихов много знаем. «У лукоморья дуб зелёный…», — растёт около американской дороги.
На автобусном вокзале кузена мы сразу узнали по похожести на Яшиного отца: такой же уютный, невысокий, с серыми глазами… Не успев сказать и двух слов, в несколько минут, мы оказались около их дома, выглядевшего, как огромный деревенский амбар с окнами, без ставен, с голыми рамами, простыми, не украшенными ни резцами, ни карнизами; окна шли в три этажа. От нажатия кнопки в машине Гершоном, дверь поползла вверх и открылось пространство — гараж, куда мы и въехали. «Всё механизировано», — подумала я, направляясь к двери в стене гаража, которую открыл Гершон, и вошла в первый жилой американский дом, где ожидала нас кузина, тоже Дина, и две девочки такого же возраста, как наши мальчики, Анабель и Ева.
Дина говорила по–русски, родилась в Харбине, жила в Израиле; а во время визита в Сиэтл, в синагоге, встретила Гершона и, полюбив, осталась в Америке.
В обширной гостиной, с четырьмя большими окнами, посредине комнаты стояло несколько прямых диванов: один большой и два поменьше, окружавших маленький столик с лежащими на нём газетами и журналами. В пролётах между окнами висело несколько репродукций и несколько ярко раскрашенных фотографий. По углам стояли столики с лампами на пузатых канделябрах в бесчисленном количестве, большие и маленькие; кое–где стояли небольшие вазочки с шёлковыми цветами; пол был покрыт полиэтиленовым ковром; на окнах висели шторы с воланами, как у моего детского американского передника.