Американская история
Шрифт:
Несмотря на неловкость моего положения, я часто видела, как глаза собеседников начинали подсвечиваться не то интересом, не то любопытством. Ко мне обращались, со мной говорили, как с равной, а иногда, чувствуя за спиной внимательный взгляд Зильбера, даже с подчеркнутым уважением, что, конечно, льстило моему самолюбию.
Потихоньку я обросла знакомствами, вернее, контактами и вытекающими из них связями и подумала, что теперь, наверное, действительно могла бы легко собрать секретные сведения о любом из своих собратьев по науке. Сам Зильбер, общаясь обычно с людьми не только покровительственно, но с долей высокомерия, а иногда, когда чувствовал, что позволительно, с раздражением, со мной себя контролировал и старался говорить мягко, ласково, даже с заботой. Я понимала, что ему незачем
Вообще, по тому, как он обо мне рассказывал, как представлял, по-старомодному официально, как в старых фильмах, как обращался ко мне в присутствии посторонних, я чувствовала элемент искусственности, позу, будто он хвастается мной: вот, мол, какая при мне молоденькая, умненькая и живая девочка. Впрочем, иногда в его словах действительно проскальзывало нечто напоминающее искреннюю гордость. Я как-то подумала, что так, наверное, любящий дедушка гордится своей юной внучкой, ее молодостью, изяществом, милыми манерами.
Несколько раз он деликатно пытался поднять вопросы, связанные с моей жизнью за пределами университета, но я так же деликатно переводила разговор на другую тему — пусть, если хочет, потрудится и соберет информацию со стороны, если таковая существует.
Помимо меня, на Зильбера работали еще два человека — доктор Далримпл, молчаливый человек лет сорока-сорока пяти, из выживших учеников профессора, уже сам давно профессор, он считался как бы научным ассистентом при шефе. И еще молоденький Джефри, который проходил интернатуру после только что защищенной диссертации. С ними Зильбер как раз был необычайно строг, демонстративно поддерживал формальную дистанцию, называя только по фамилиям и говоря только о делах, причем с неприятной, даже со стороны, резкостью и высокомерием.
Но Далримпл, видимо, уже давно привык к такому обращению и не только не возражал, но, как мне казалось, получал свою порцию извращенного удовольствия. Возможно, мне уже самой все начинало видеться через причудливую призму психоанализа, но похоже было, что немолодой ассистент скорее бы обиделся с непривычки, если любимейший шеф вдруг стал бы с ним общаться на равных, как обыкновенно общаются коллеги.
Джефри же, глядевший на Зильбера, как на кумира, и в мыслях своих не допускал поставить под сомнение манеру поведения сошедшего на землю божества. Возможно, подумала я однажды, к старику так и следует относиться, и, видимо, многие так и относятся, особенно молодые, еще не достигшие, — именно как к полубогу, новому Прометею, спустившемуся к нам ненадолго, чтобы озарить и научить.
Но мое природное, подкрепленное московским воспитанием, скептическое неверие в авторитеты лишало меня участия в этой мифологии и заставляло смотреть на Прометея психоанализа вполне земными незамутненными глазами. А если смотреть именно так, то можно было и посочувствовать, ведь крайне обременительно быть вечно недоступной вершиной, венцом природы, без устали холодно наставительным и поучающим. Ведь наверняка порой хочется расслабиться и оказаться просто усталым, состарившимся человеком и вести себя, и говорить, как усталый, состарившийся человек. Вот, проницательно догадалась я, он меня и выбрал в качестве такой отдушины, и, хотя и непонятно, за какие такие заслуги.
Каждую неделю Зильбер собирал нас всех у себя дома, на этакий домашний семинар, приглашая, как правило, какого-нибудь научного гостя, каждый раз нового, но всегда маститого. Обсуждали ту или иную тему, как правило, в которой специализировался гость, и пили чай с вареньем, тортом и другими сладостями, и было очень мило во всяком случае для меня, потому что действительно напоминало что-то очень забытое из детства.
Эти застольные семинары, да еще акцент, вот то единственное, что осталось у профессора от его европейской молодости, и я думала, что, наверное, своих учеников вот так же собирал Фрейд, и сейчас Зильбер, наверное, чувствовал себя истинным продолжателем Фрейда в кругу подрастающих и мужающих учеников, ну и учениц, конечно. Дома Зильбер становился менее официальным, чем в университете,
хотя он по-прежнему близко к себе никого не подпускал, даже уважаемых гостей. А гости, кстати, попадались действительно весьма уважаемые, и, как я поняла, быть приглашенным на Зильберовское домашнее .чаепитие было делом весьма непростым и престижным.Марк, когда я рассказывала ему об очередном собрании единомышленников, всегда улыбался, может быть, еще и потому, что я смешно, в лицах, разыгрывала перед ним семинарные сценки. А может быть, ему, привыкшему работать в одиночестве, лишь вечерами сходясь со мной на кухне, такая показная демонстрация коллективной научной мысли казалась юмористичной. Впрочем, меня он, наоборот, поощрял; мол, давай трудись с полной нерастраченной покамест отдачей, все идет в копилку, даже то, что сейчас кажется пустым. Глядишь, оно когда-нибудь потом неожиданно слепится, склеится с чем-то другим, тоже казавшимся лишним и ненужным, и выстрелит не холостым, а вполне цельным и увесистым. Или иными словами, если проще: кто знает, где найдешь, где потеряешь?
Однажды я поймала себя на мысли, что действительно в глубине души не отношусь так, чтоб очень уж уважительно ни к профессору, ни к кому-то другому из окружающего меня мира, хотя он кишит вполне заслуженными людьми, до уровня которых мне еще тянуться и тянуться и до многих из которых я вряд ли дотянусь. Я начала размышлять над этим, подозревая себя в подсознательном натужном самомнении, лишающем способности признавать очевидные достоинства других. Я даже обвинила себя в цинизме: мол, нет у тебя ничего святого, пока, как всегда, вдруг не поняла, что всех их, этих достойных, уважаемых и уважающих себя людей, я невольно сравниваю с Марком, и они, каждый в отдельности, не выдерживают сравнения, отступают и откатываются, не желая продолжения неравной борьбы.
Вот поэтому, наверное, смотрю я с неким скепсисом на все их вполне законные достижения, зная, что там, у меня дома, в своем тихом одиночестве, странно им удовлетворенный, Марк вдали от суеты и честолюбивой потребности сейчас что-то читает, записывает, а главное, выдумывает и творит. Мне не известно, что у него с ними со всеми произошло — хотя что-то наверняка произошло — я, конечно, могла бы сейчас легко узнать, что именно, но не хотела. В моем представлении заниматься сыскной деятельностью у него за спиной, вынюхивать и разведывать было бы своего рода предательством; захочет, расскажет сам.
Маленькие домашние семинары доктора Зильбера проходили в гостиной его дома, построенного в европейском стиле и снаружи больше похожего на маленькую крепость, разве что без бойниц. Тем не менее в доме присутствовало ощущение теплоты, и хоть формального, но уюта, может быть, благодаря тому, что все комнаты, во всяком случае, те, в которые я заходила, были украшены аккуратно подобранными породами дерева — и встроенные шкафы, и стены, и даже потолки, что придавало всему, и семинару в том числе, немного мрачную, немного праздничную, но смягченную, располагающую атмосферу.
Постепенно, по собственной инициативе, профессор начал задавать вопросы и мне, как бы подключая к общему разговору. И вскоре я, если и не стала полноправной участницей семинара, то, во всяком случае, получила право голоса, а некоторые особо демократичные гости обращались ко мне со старомодным и потому смешным словом «коллега».
После семинара, который заканчивался около девяти, я оставалась еще на час помочь Зильберу убрать со стола, в чем он, кстати, тоже участвовал, и мы болтали о том, о сем. Как правило, он рассказывал что-то из своего прошлого, то, что я называла «охотничьими рассказами». В такие минуты он становился совсем домашним, самым настоящим дедушкой, и даже начинал, видимо, расслабившись, ходить чуть шаркающей походкой. Марк шутил, чтобы я была осторожна, а то, глядишь, старому ловеласу еще померещится какая-нибудь шестая, или какая там шла по счету, молодость. Не знаю, может быть, к Зильберу и пришла очередная молодость, а может быть, и не уходила вовсе, но ко мне он относился трогательно, почти по-родственному. Однажды, взволнованная его воспоминаниями, и не желая больше следить за своими словами, я задала вопрос, который давно хотела задать, просто не решалась :