Американская история
Шрифт:
Я слушала его, и мне становилось не просто страшно, жутко. Я никогда не задавалась вопросом долговечности наших с Марком отношений, как и не пыталась определить их статус. Но мне и в голову не приходило, что они могут закончиться, мне казалось, что я неотрывна от него, как и он от меня, что мы одно целое, что мы не сможем существовать друг без друга. Я, конечно, ни вслух, ни про себя никогда не произносила именно таких слов, но они выражали единственное глубинное понимание. И вот сейчас не то чтобы оно оказалось под угрозой, но я впервые вписала свои ощущения в реальный мир непредусмотренных обстоятельств, невыполненных обещаний и неисполненных надежд, разлук, расставаний и разрывов. Но что особенно поразило меня, что Марк как раз задумывался, он размышлял
— Ты ведь не знаешь, — продолжал Марк, не замечая моих расширенных зрачков, — может быть, через три года у тебя изменится шкала ценностей, и я уже не буду находиться в верхней ее части. Может быть, твое отношение ко мне в целом станет другим.
— Почему ты думаешь, что шкала ценностей изменится у меня, а не у тебя?
У меня начала кружиться голова, я взялась рукой за край стола. Боже мой, опять подумала я, неужели мы вот так просто говорим о том, что когда-нибудь расстанемся, как об обыкновенном событии? И он даже не волнуется, более того, похоже, он, как всегда, подготовлен к разговору. Может быть, он действительно к нему готовился, может быть, он его как раз предвидел и подготовился, в отличие от меня, которая предвидела, но только чтоб подурачиться да повеселиться.
— Потому что, — сказал Марк, — ты в динамике, ты в развитии, ты растешь. Тебе есть из чего вырастать, мне не из чего, я статичен, я уже вырос, поэтому маловероятно, чтобы моя шкала ценностей изменилась, а если она и изменится, то несущественно. А с тобой за ближайшие годы произойдут перемены, о которых ты не предполагаешь, но они произойдут — и вокруг тебя, но прежде всего в тебе самой. Ты на поворотном этапе. Откуда ты знаешь, что они не коснутся меня?
— Это цинично, Марк. Ты высчитываешь меня как очередную задачку, но ты не можешь просчитать жизнь по формуле. — Сердце мое еще бомбило грудную клетку, но хотя бы голова успокоилась, и я могла говорить. — Ты знаешь, почему ученые не становятся большими писателями или политиками, то есть теми, кто именно и понимает многосложность реальной жизни? Я думала об этом — они ведь лучше других владеют логикой, и школа у них лучше, и люди они творческие, и излагают, как правило, грамотно, но ведь не становились никогда и не становятся. Ты когда-нибудь думал, почему?
Марк молчал, я знала, это был тот редкий случай, когда я все же опередила его, но первенство меня сейчас не волновало, растерянность прошла, она перешла скорее в возмущение, в желание доказать ему, что так нельзя, так нельзя думать, так нельзя рассуждать. Что это порочно, противно человеческой сути.
— Так вот, — я усилила нажим в голосе, — это потому, что законы жизни, движение человека по ней, его отношение с другими людьми, с остальным миром не подчиняются основам точных наук, математической логике. Жизнь нельзя описать ни с помощью теории графов, ни теории множеств, нельзя построить модель, ее отображающую, — жизнь не формализуется. Наука даже не то чтобы бессильна ее охватить, она не ориентирована вообще на эту задачу — охватить жизнь.
Я остановилась. Марк молчал, слушая, я отрегулировала дыхание — теперь я успокоилась совсем. Я знала, что права, я понимала это даже не разумом, а интуитивно, чутьем, но у меня к тому же имелись аргументы, и я продолжила:
— Я тут как-то разговаривала с твоим другом Роном. Он ведь математик, да?
Марк выглядел удивленным. Я действительно не так давно встретила Рона в Гарварде, он узнал меня, обрадовался, и мы пошли пить кофе в кафетерий на первом этаже, где и проболтали с полчаса.
— Так вот он сказал, что каждый раз, когда пытается предугадать ход событий, он ошибается. Он сказал, что ему фатально не везет, он постоянно совершает ошибки, что он никудышный жизненный практик. Я не стала ему объяснять, почему так происходит, я сама тогда не знала, но теперь знаю: это так, потому что он неправильно выучен. Он выучен как математик и пытается анализировать жизненные процессы с помощью тех инструментов, которыми владеет как математик,
думая при этом, что у него преимущество. Но именно поэтому он и ошибается. Потому что для анализа жизненных процессов нужно еще обладать интуицией, предчувствием, как это называется, — шестым чувством. А может быть, еще чем-то, чего мы не знаем.Я выдержала паузу, но Марк не перебивал меня, и я продолжала:
— Это, наверное, совершенно отдельное умение, которое можно назвать «пониманием жизни», что ли, и оно не про расчет, не про формализацию, оно требует совсем другого подхода. А ему твоего друга Рона как раз и не учили, не говоря о том, что этому и научить нельзя, это врожденное, от Бога, как любой другой талант. Его же учили, наоборот, не обращать внимание, игнорировать ощущения, чувства, потому что они ненаучны, и он научился и привык их игнорировать. Именно поэтому из ученых не получается ни писателей, ни политиков, ни вообще тех, кто мог бы вести людей, потому что они ошибаются в самой сути жизни.
Я вдруг заметила, что Марк побледнел, я даже не поняла, из-за чего.
— Я не ошибаюсь, — сказал он, и я вздрогнула от непривычно сухих, пугающие сухих интонаций.
Никогда раньше он не произносил что-либо подобное, никогда я не замечала за ним не то что хвастовства, а вообще желания поговорить о себе. Я посмотрела в его глаза, они были стальные. Я задела его, подумала я, вынудила на неловкое откровение.
— Я не ошибаюсь, — повторил Марк, он выдавливал каждое слово. — Ты права, ты все поняла правильно. Но у меня как раз есть этот талант, я как раз чувствую жизнь, я понимаю ее законы. — Он замолчал, как бы сам сконфуженный несвойственным ему признанием, но все же после длинной паузы добавил не менее твердо, даже резко, как бы настаивая: — Я редко ошибаюсь.
Мы замолчали и молчали долго. Я не хотела больше говорить, настроение было испорчено. Я сидела так минут пять, а потом кто-то из Матвеевых друзей пригласил меня танцевать, свадьба все ж, и я пошла отплясывать, улыбаясь и кокетничая, отвечая на кокетство хорошо двигающегося партнера. Когда я вернулась, Марк по-прежнему сидел за нашим столом. Он положил руку мне на колено и, сильно сжав вместе с платьем до терпимой, но все же боли, сказал примирительно:
— Послушай, малыш, все это ерунда, глупость. Я только пытался сказать, что ты единственная женщина, с которой я хочу быть вместе, — Он все-таки не сказал: «на которой я хочу жениться». — И если я не прав, если через три года ты по-прежнему выберешь меня, я буду самым счастливым человеком. На самом деле — дело за тобой.
Я опять взглянула в его глаза, они очищались от серой накипи, он не хотел ссориться, я тоже не хотела. Я улыбнулась и сказала, что не подведу, но ловлю его на слове: через три года мы вернемся к этому разговору, и я исхитрюсь и все же сделаю его самым счастливым человеком. Он засмеялся и пообещал, что будет ждать.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
С началом занятий потянулись будни, от напряженности которых я уже отвыкла и даже соскучилась по ним. Когда я сказала об этом Марку, он предположил, что я стала извращенкой, с чем я радостно согласилась.
Постепенно все снова вошло в привычную колею: ранняя чашка кофе с сонным Марком, утренние лекции и семинары в университете, ланч и потом еще четыре часа у Зильберта, где мне, как правило, удавалось заниматься своими уроками. Потом уютные вечера с Марком — я на родном диване, высоко прислонившись к спинке, укрыв согнутые в коленях ноги пледом, с новой, подобранной Марком книгой и наливным яблочком рядом. Сам Марк где-то недалеко — либо рядом на кресле, либо чуть дальше, на кухне, — тоже с книгой и тетрадкой для записей, с неизменной высокой кружкой наполовину выпитого кофе, и его присутствие придавало тепло и наполненность и самой квартире, и обстановке вокруг, и моему мироощущению. К десяти вечера мы, как всегда, сходились на кухне, и свежезаваренный чай снова ошпаривал чашки и снова текли разговоры, прерываемые разве что моим счастливым смехом.