AMOR
Шрифт:
Кто-то что-то сказал о чужом монастыре со своим уставом; что в столовой "поела — и" — Худой сделал легонький жест, показывая на дверь. На что последовал вялый ответ Морица, что — столовая, положим, общая,но что…
Она деланно–лениво допивала чай (а жидкость в горло шла как-то совсем странно) и, сказав о том, что, конечно, пусть делают кто что хочет, она медленно — показать, что ничего не случилось особенного, направилась в бюро. Там она нарочито долго покопалась в своем столе, переставила пузырьки с цветной тушью (как, кстати, давно она не чертила! При Евгении Евгеньевиче она отдыхала от цифр за любимой чертежной работой!) и отдыхающим, в совершенстве сыгранном спокойствие, шагом вышла в тамбур — и по мосткам, к себе.
Во дворе был ветер. Вкус мяты все ещё стоял на губах. Отчего? Она никогда не пила мятных капель. Нет, это не мята, это… Идя, она закрыла глаза, кусочек прошла — как слепая. Она улыбалась. Она думала о Евгении Евгеньевиче. При нем бы… жаль, Виктора нет. Может быть, он… Даже при Жорже этого бы не случилось!
Что, собственно, случилось? Попробовала она сказать себе, но уж это не вышло: бравировать наедине с собой — не получалось. Случилось — непоправимое: при Морицес ней произошел позор — и он этот позор санкционировал. С какой охотой она теперь — в облегченье себе! глотнула бы его ещёраз — только чтобы его,как Евгения Евгеньевича, как Виктора, егобы не оказалось в столовой! Быть побитой чужими людьми на улице — несчастье. Но если при муже, женихе, брате — как после этого жить? Ведь позор перешел на него!.. Толькооб этом теперь будет думаться и ночью, и завтра, и за работой. И все послезавтра потом… Будь свобода — она бы ушла далеко, легла бы на землю, лежала бы. Были сумерки, холодно. Она вошла в женскую комнату и легла на кровать. Нет, так нельзя будет жить! Надо как-то помочьположению… Может быть, он не понял, что с нею? Так дал уйти! А может быть, такбыло всего разумнее? Из-за дипломатии дня! Он так органически не выносит скандалов! Так любит броню! Так вот в этом быи заключалась героика — пойти ва–банк в разнузданье чужих страстей — если друг в беде. Друг? Тут был предел понимания. И вдруг — радость, свобода: никаких уже нет — поэм…
Её мучила егоуниженность перед вечным обликом достоинства: человеку вспыхнуть, когда вспыхивается,реагировать раньше,чем себя спросил, надо ли.
Господи! Неужели нельзя заснуть и заспатьэтот день?! Чтобы смолк этот метроном справа–налево, от Добра — к Злу? С ума сойти можно — от четкости 2X2! Простить? Хорошо, прощаю! Но ведь в глаза-тоглядеть невозможно! Метроном не даёт глядеть! Метроном — родной, правильный, он — везде — в музыке, в ритме стиха, в вопросе — в ответе (в вопросе — в молчаньи, и так.) Не прейдеши!Так что ж, притворяться, чтоб — легче? Так же правильно притвориться, раз–два! Притвориться? Можно! Для них! Это — можно… Даже совсем их с пути сбить можно — чтобы не поняли, завести в лабиринт. И его? Тут была точка. Неподвижность. Его запутать? Который и так запутался? Его топить вместо того, чтобы звать его за собой по волнам, как делала Фрези Грант в "Бегущей…"? Фрези — спасала! И ты, до сих пор…
Нет, его — не трогай сейчас. Не являйся ему. (Шлюпки — есть, не потонет.) Дам емупожить — без себя.
Вопрос о другом: какжить тебе.Праздник о человеке кончен! Не поможет ни щедрость, ни грация. Но ведь оннесогласен с тобой! Может быть, тутнадежда? Что онсможет переубедить? Как?!
В лампочке дрожат зигзаги раскаленного света. Где-то поют, будто бы по–татарски, — монотонно… Так в Коктебеле напевал татарин, и шел, продавал чадры… Волны у Карадага, и ветер, и юность. Она не знала, что будет сегодняшний день! Но по сердцу блаженно веет бешеный голос Морица, которым он "ставил на место" Матвея, когда тот был груб с нею, А сегодня ей приМорице — просто указали на дверь. Нефигурально! Нет!!! (Она вскакивает.) — Этого небыло! Это был не Мориц\Морица небыло! Мориц, с его пресловутой грубостью, с его нравом. "Что, у тебя жар, что ли?" — холодно говорит она. Крепко держит ладонями лоб. Мысль — струится:
— Евгений Евгеньевич защитилбы тебя тоже— от разума! Как Мориц от разума — не защитил. Хорошо! Но естьгде-то, что-то, что неразумно, чем можно дышать полной грудью? Или его— нет?!..
Была ли это слабость? Она не пошла после обеденного перерыва в бюро. В первый раз! Через полчаса пришел Матвей.
— Скажи Морицу, что у меня болит голова. Срочной работы нет? Я простудилась немного. Приму лекарство, к утру пройдет. Ужинать? Нет, не буду. Я, наверное, сейчас лягу спать.
Ника садится на кровать. Какустала! Как хорошо, что никого нет! Текут слезы — только бы не допустить рыданий — через стену услышат. А легче бы стало.
— В общем, ад, — говорит в ней тихий правдивый голос. Нет, не ложиться — разнежишься. Слезы надо душить.Только не зарыдать, чтобы женщины не услыхали. Луна легкая, светлая, вплывает в верхний угол окна. Синее поднялось и стало почти голубое. Неужели — рассвет? Опершись о косяки окна, широко руками:
Ива по небу распластала Веер сквозной… Может быть, лучше, что я не стала Вашей женой, —это когда-то сказала Ахматова. Много стихов есть и песен. Кристаллизация чьей-то, некогда, боли. Может быть, краски Гогена так хороши, потому что он был болен проказой? Есть легенда, что "Полонез" Огинского — название "Прощай, отечество", — дирижирован им впервые на свадебном балу любимой им панны, — и с последним звуком — в себя выстрел. Легенда? Тогда кто-то же её "выдумал"! Стала — нотами, кровь слилась с типографской краской.
Боже мой! Mon Dieu, mon Dieu, la vie est la Simple et tranquille, Cette paisible rumeur, la Vient de la ville… [27]До самого сердца, сердца…
— Мориц! — говорит она, глядя на ветку, качающуюся вокруг луны.
В комнате уж почти светло, синий сумрак.
Когда Ника после обеда вышла из барака, в комнате наступило молчание. Затем Мориц медленно проговорил:
— Конечно, Ника была неправа в своем требовании, но надо, имея дело с людьми, смотреть не как бы отдельные их проявления, а на мотивыих поступков. Ника — человек исключительно благожелательный к окружающему. Ко всякому окружающему! Это просто её природа. Она всегда должна заботиться о ком-нибудь. Я кое-что слыхал о её жизни. Это человек, отдавший — последнее. Мне кажется, никто, из здесь её знавших, и, более, знавших её вообще, не сможет указать хоть на один её поступок, имевший целью повредить кому-нибудь. Я имею о ней сведения, что даже людям, причинившим вредей, она всегда платила добром. Это несовременно, и я даже не придерживаюсь такой малокровной морали, я даже врагтакой морали, но нельзя же не отдать справедливости человеку…
27
Он замолчал и затянулся папиросой. Толстяк круглым хитрым птичьим глазом наблюдал за поведением Худого. Тот хотел что-то сказать, но только глотнул, моргнул, ехидно повел в сторону начальника глазком — и воздержался.
Мориц устало пошел лечь. И вдруг раздался никем не ожиданный голос не примеченного в комнате Матвея:
— Это вы правильнопро еёсказали. Сколько, бывало, поспоришь с ей, и все было, греха таить неча, инный раз бабе и назло что сделаешь. Другая бы тебя — у! Со свету бы сжила. А эта, — Матвей развел в стороны руки, — правильно, добром за зло платит… Я таких даже, можно сказать, не видывал. Сектанты у нас были — ну те — у их, значит, мода такая. Неплохая женщина! — Он вышел, зацепив кочергу, споткнулся через нее, выругался, и его шаг стих в тамбуре.
Слыхал ли его слова Мориц, слушал ли: он лежал на кушетке, закинув руки за голову, и глядел в потолок. Стук кочерги вывел его из задумчивости. Он легко, упруго вскочил, преодолев инерцию тела, которое уже погружалось в покой.
— Ну–с, пора идти в Управление, — сказал он, хлопнув себя по карману (папиросы, спички, все в порядке).
— Думаете закончитьк ночи раздел по пакгаузу, — обратился он к Худому, — отлично! Матвей, сукин ребенок, опять пропал! Шлите мне его, как придет, я с ним передам все материалы. — Он вышел и кинул за собой дверь.
— Опять "срочная"! Как это так? — спросил Толстяк.
— Каждый по–своему с умасходит, — ответил Худой.
"Мориц, может быть, не понял,что произошло, — допрашивала себя Ника, — но ведь это то же,что Наполеону пропустить час боя! Нет, он просто думает так: "Проза прозой, а поэзия — поэзией. В будни надо быть зубастым, а поэзия — для выходных дней!" Нет, это тоже не то, потому что он самодин раз оборвал меня, когда я работала в перерыв и спросила его что-то, а он читал книгу. Он оторвался и угрюмо сказал: "Да бросьте вы, работать в часы отдыха! Это совсем не нужно, это — неуменье работать! Тут читаешь такое прекрасное описание, а вам понадобились водопроводные трубы! Будетдля них время! Идите гулять — или спать!" Почему же я не могла сказать то же самое? Он не прав, как ни кинь…Не бойся он потерять Худого, — стань он намою сторону все-таки… ах, теперь уж все равно! Грубость можнопростить, тут дело как раз в обратном: что он мягкостью отдал себя на позор!.. Скудная душа, поступившая "по Евтушевскому", когда одноего слово могло насадить рай… Я ходила по облакам, идиотски, а жизнь шла в трех измерениях, и мой романтизм никому не был нужен! Я ему нужна меньше, чем Худой, чем Толстяк. Вся суета этой моей любви — и Поэзия, и Проза — ему просто совсем не нужна!"