Аморт
Шрифт:
– Да, - смотрит на меня сквозь темные очки.
– Я понимаю, что Вы не вправе мне говорить...
– Разумеется, - перебивает.
– ... всё, но...
– Нет, - обрывает и смотрит на часы, - прошу прощения, мы закрываемся.
– И уже у двери: - Не волнуйтесь. Езжайте в аэропорт. Никакой опасности.
Конечно, я мог бы остаться в дворике, проследить. Но я чувствовал, что в здании ее нет. Ни ее нет, ни старика. Я закрыл глаза, попытался сосредоточиться, "радарно" настроиться на ее след. Нет, нигде нет. То есть - она есть; со спины, удаляющаяся по
Взял рикшу с мотором, колесил по городу, наугад. Его улицы, дали, дома, переулки - всё сплывалось в безбрежную свалку, в лабиринт сухожилий, хрящей и мослов - белых, склизких, обглоданных. Пальцы липли к одной за другой сигарете, обтирал об штаны, прикипала к губам.
Оба билета на самолет лежали в моем рюкзаке. Позвонил в офис авиакомпании: нет, не появлялась. В аэропорту уже шла посадка. Я колебался до последней минуты. И отошел от стойки. Вышел, закурил, смял, вернулся, прошел контроль. Билет ее я оставил на регистрации. Вглядывался в иллюминатор. Покатились.
Сидел, уворачиваясь головой от всплывавших слов Амира, сказанных на прощанье, когда мы чуть отошли в сторону: "Отпусти ее, - и, взглянув на нее, тихо добавил: - Она не с тобой."
Я это знал. И знал, и чувствовал. Не обнаруживала, да. Но и не скрывала. Когда об этом я заговаривал. Казалось, что это важно для нее, что я понимаю ее - в этом. Что это не как от понедельника к вторнику перейти - от одного человека, с которым прожила восемь лет и который вдруг повернулся спиной к ней, - перейти во вторник другого.
Я знал, что она продолжала с ним видеться. Изредка. Верил. Но в то, что случайно, как она говорила, - не думаю.
Чуть раньше, чуть позже.
И потом, еще в самом начале, зимой, мы сидели за столиком все того же кафе, я сказал ей, что если смысл нашей встречи лишь в том, чтобы... Ну, в общем... Она поморщилась, оборвав: "Спасибо.
– И, накрывши своею ладонью мою: - Не такая я немощь, и ты для меня - не клюка."
Тоненький выдох. И этот же тоненький вдох. И незримая ранка меж ними. Пра-пра-п-ранка.
Катятся яблоки со стола, как кувшинчики оплывающие, и ничто их уже не удерживает, вывихнут взгляд, как нога подвёрнут.
И идем мы через заснеженный город во тьме: она впереди, я сзади прижавшись, запахнув ее полами своего пальто - так, что лишь голова ее высунута, растет из моей груди, поглядывая по сторонам. Идем шаг в шаг, как кенгуру-иноходец, покачиваясь у витрин, как на рессорах. И прохожие лица, выныривая из воздушных промоин, укрупняются удивленно, глядя на этого припорошенного кенгуренка, где ты, любовь-детка, на каком свете?
Катятся рдеющие колесики яблок без "башмачка" взгляда. Катятся со стены эти вихляющие головки и падают с мягким, живым - даже не стуком, а голосом - на пол: дуп, дуп, дуп.
"Du! Du! Du!
– вскидывая себя подо мной, впивалась губами в воздух: - Du..." И я изо всех жил жадной животной нежности сжимал ее зыбкую голову-ходунок.
И как менялось в эти минуты лицо ее! Как скруглялись черты горизонтов! Как марианская впадина вдруг проступала под детской жалобной зыбью лица. Так, будто весь распахнувшийся
Бог ей протянут - и отнят одновременно.Вброшен в нее - и отдернут; но так, что Он - вот, на кривящихся буквой губах, на подушечках пальцев еще, отплывающих вверх - в никуда, на испарине ребер, взметнувшихся и поперхнувшихся вдохом, схлестнувшимся с выдохом - одновременных.
И эти ее кулачки, в десять вольт дребезжа, мне таранят подмышки, жужжат, и буравят, и роют эти дрожные пазушки тьмы под руками, которые, млея, слабея, но всё еще держат ее восходящую голову - этот легкий глазастый челнок, не мигая клюющий волну.
Du... Du... Du, - мне? Кому? Сквозь меня в эту дуя дуду. И сжимала меня своим детским льняным кулачком - там, во тьме живота, кулачком этим третьим, родным - всё сжимая мое опустевшее
горло.
Ты куда?
– нехотя отстранялась она равнинной излучиною во тьме.
На природу, - шептал я, скользя к ней щекою вниз по приречному мелу - как ладонь испещренной мерцающей простыни, по ее меловому периоду.
На природу, - как ящер без кожи, во тьме, скользя своим ртом приоткрытым и глазом "зеленым, рептильным, подсолнушным" - как нашепчет бумаге потом.
По притихшему мелу к волнистому кряжу бедра с беззащитной тропинкою вниз - там, за голеньким перевалом - к природе, живущей внизу, под мыском.
К этой схиме, не ведавшей ножниц. И если раздвоить ее языком - там, в келейной пещерке с плывущим к ней лазом во влажных рубиновых отблесках - там, в глубине, со свечой стоит призрачный, как фитилек через пламя, чернец у стены, и окошко - слепое - над ним. И за этим окошком - густой подорожный простор, вся ветвистая, дрожная эта чужбина.
Тоненький выдох, и этот же вдох. Мюнхен. Затылки домов, бритые. В библиотеку ходил, прану искал. Нет ее. Ни в Британике, ни в Брокгаузе, ни у Мюллера. Рой говорливых томов перерыл. Не существует. Или, как время у Аристотеля, едва существует. Как это на людей похоже. И во всём так. Идем к себе из такой несуразной дали - к близи ближайшего. И дойдем ли когда?
Туман. Туман дней. Звонил Джаянту, говорил с Амиром. Тишь. У нее - автоответчик, переполненный.
Неделя. Две. Звонок.
– Ты жив?
– Ни жив ни мертв, - говорю.
– Прости.
– Ты где?
– В Вене.
– Ксения...
– Прости. Я тебе напишу.
И еще какие-то фразы, из которых до меня доходили только бессвязные слова - ее, мои...
Недели. Месяцы. Уже из России отправил письмо. Амиру. Как почувствовал. Он ответил.
Она там, с Питером. Вчера был разговор. Вдвоем. Скупо. Об этом. Она испугана. Насколько я понял, ей было сказано, что мужчина, с которым она сейчас связана, то есть ты, станет причиной ее смерти.
Сегодня утром они отправились в Гонготри.
И, месяц спустя, второе.
Она в Харидваре, в клинике, две операции, готовят к третьей. Несчастный случай. В Гамоке, на леднике.
С тем, с кем была связана.
– Ну что ты?.. Что?..
– шепчет она, глядя в мое лицо.