Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Андрей Белый. Новаторское творчество и личные катастрофы знаменитого поэта и писателя-символиста
Шрифт:

«Заметки» написаны влюбленным; в них «веселие духа», радость жизни, звуки, краски, южный горячий ветер. В мучительном творчестве Белого эта светлая книга – единственная.

Поезд отходит от московского перрона. «Мы с женой улыбаемся. Ася в коричневом легком пальто, в как-то странно заломленной шляпе дымит папироской; не верится: споры, кружки, пропыленные кресла редакций, беседы о ритме и метре, сонеты, эстеты, мечтатели, богоискатели – все отлетело… Ася смотрела доверчивым взором; она вопрошала меня: – ты ведь странствия сам захотел – не пеняй на себя». Первое сияющее видение: Венеция. «Лепет адриатических струй, красный парус в зеленой дали». О соборе Святого Марка Белый пишет: «Расцветание византийского стиля в Венеции – сон моряка о Востоке, откуда он плыл, распустив красный парус». Грустно расстаются путешественники со сказочным городом. Венеция провожает их «далекой россыпью белых и красных

огней». «Проливала потоки своих бриллиантовых слез за туманною дымкой моря; и столб фосфорический месяца там раздроблялся чешуями блеска».

В Неаполе он почувствовал злые подземные силы, притаившиеся у ног веселого и пестрого города: «Тем явственней бросилась мне на Неаполе сыпь: эта сыпь – яркость красок: неугомонная яркость; не яркость здоровья, а яркость болезни… Этот город остался в моем впечатлении пестрым, у моря залегшим шутом, положившим Везувий, свой нос к берегам».

Из Неаполя они переезжают в Палермо и поселяются в отеле «Пальм», хозяин которого, энтомолог Рагуза, прославлен Мопассаном в его книге «La vie errante». В этой гостинице, окруженной «райским» садом, Вагнер кончал своего «Парсифаля».

И, внезапно прерывая рассказ, автор возвращается к прошлому – к первой встрече со своей спутницей. «Мы встретились с Асей давно, – вспоминает он, – я увидел ее в одном доме. Я увидел тогда еще в ней: чуть заметную полуулыбку ее; вы встречаете на египетских статуях: это – улыбка души, увидевшей сквозь порог загадку вещающих сфинксов: с загадкой этой подошла Ася к мукам моим, когда, свесившись в темный колодезь, терял я надежду; она тоже свесилась; вместе склонясь над колодцем, увидели мы: странный лик».

Из Палермо Белый с женой переселяются в Монреаль – маленький городок на вершине горы, прославленный своим древним собором. Они с неистощимым восторгом созерцают византийские мозаики. Для Белого «вся Сицилия есть роскошный орнамент Востока, вплетенный в Италию… Природа Сицилии – кем-то пропетая песня; и плод в ней налившийся – песня Сицилии…». И эта песня осела мозаикой. «Мозаика, – продолжает он, – светопись, а не живопись вовсе: в ней краски – света; из преломления светочей создалось ликование всей цветущей природы».

В Монреале жили они в убогом «Ristorante Savoia»; зима была дождливая и холодная. «В мире тумана мы прожили суток двенадцать, снова согревались от холода: грела мозаика деревом, встретили праздники». Наконец не выдержали и решили ехать в Тунис – «погреться на солнышке». Тунис ослепил их своей белизной, оглушил шумом уличной жизни. Поэт наблюдает восточную толпу: «Бурнобелый поток гоготней голосов полетел, рассыпаясь на тысячи бьющихся тел по базарным проходикам. Он как лавина растет, как лавина бежит, как лавина гремит, как лавина поет, оглушает, и гонит, и топит». В Тунисе резко сталкиваются европейская и арабская культуры: в древнем благородном Востоке поэт открывает свою духовную родину. «Культура Туниса, – пишет он, – теплится воспоминанием о цельном, законченном знании жизни, хотя бы дух времени перерос эту цельность; дух нашего времени нами, Европой, еще не угадан… Средний пошляк европеец, стоящий на уровне всех современных заданий начала XX века, конечно, есть только жалкий паяц по сравнению с сельским арабом». Поселившись в арабском селе Радесе, Белый погружается в блаженную безвременную тишину Востока. «Эти странные, тихие, великолепные дни. Забываю, откуда пришел я; я – русский; и я – европеец. Европа? Ее забываю: ее – не хочу. Знаю, в Англии, знаю, в Германии, я тосковал бы по родине. Здесь – не тоскую: здесь – точно родился: и точно – умру: эти ясные великолепные дни. Я – безродный, хочу сказать мигам: остановитесь, прекрасные миги… Я здесь осознал, что пути мои прежние – изжиты; что возвращение на родину, мне предстоящее, будет приходом впервые».

В Радесе они живут в странной пятигранной комнате: вдоль одной из стен – низкое сиденье, другая – сплошное окно; из него, за пестрым ковром крыши, заборов, цветов, за башенкой белого минарета, виднеется вдали карфагенский залив; Ася мерзнет у грелки, читая арабские сказки; на ковре – теплый чай, издалека доносится песня араба, уныло-гортанная. В феврале стало тепло; поэт с женой любили бродить по узким улицам Радеса, блещущим изразцовыми колонками, простенками и верандами, любили смотреть на разноцветные плащи арабов – бирюзовые, зеленые, оливковые, шоколадные; подружились с шейхом, почтовым чиновником и рабочими.

«Заметки» заканчиваются размышлениями о «черном пламени культуры», о тайне нигерийской культуры. Автор справедливо называет свою книгу «пестрым ковром»: она написана в широкой импрессионистической манере: впечатления, описания, размышления, философские экскурсы и лирические взлеты чередуются в ней в восхитительном беспорядке. Обещанная вторая

часть «Путевых заметок» не была написана. Но в последние годы жизни, работая над своими мемуарами, автор кратко рассказал о конце своего путешествия [45] .

45

Монументальная «История жизни» Белого осталась незаконченной. Она прерывается на первой части третьего тома, которая вышла в 1934 г. под заглавием «Между двух революций» (до 1910 года). Из второй части были написаны только две главы. Они появились в печати в 27—28-й книгах «Литературного наследства» в 1937 г.

Из Радеса русские путешественники отправились в Египет. Восхождение на пирамиду приобрело для Белого огромный мистический смысл. Он рассказывает: «Мы вдруг ощутили дикий ужас от небывалости своего положения. Это странное физиологическое ощущение, переходящее в моральное чувство вывернутости себя наизнанку, называют здешние арабы пирамидной болезнью, средство от которой – горячий кофе; пока мы „лечились“ им, проводник, сев под нами на нижних ступенях, готов был принять нас в объятия, если бы мы ринулись вниз: а хотелось низринуться, несмотря ни на что, потому что все, что ни есть, как вскричало: „Ужас, яма и петля тебе, человек!“… Для меня же эта вывернутость наизнанку связалась с поворотным моментом всей жизни; последствие пирамидной болезни – перемена органов восприятия: жизнь окрасилась новой тональностью, как будто всходил на рябые ступени одним, сошел же другим; измененное отношение к жизни сказалось скоро начатым „Петербургом“; там передано ощущение стоянья перед сфинксом на протяжении всего романа».

Завершение путешествия – паломничество в Иерусалим – не оставило в душе Белого никаких следов. Он уже погружался в мутные бездны антропософии и все дальше отходил от христианства. «Иерусалим, – пишет он, – остается мне в памяти центром антихристианской пропаганды; пропаганда в показе грубых нравов неопрятного во всех отношениях греческого духовенства».

Из Палестины Белый со своей спутницей вернулись на пароходе в Одессу; оттуда поехали прямо в имение отчима Аси В.К. Кампиони – Боголюбы (май 1911 года). Еще в Тунисе поэт почувствовал свое расхождение со старым другом, руководителем «Мусагета» Э.К. Метнером. «Разразилась, – пишет он, – бурная ссора в письмах, во время которой во мне отложилась горечь, досада на Метнера, допустившего резкости в письмах. Мне помнится: еще в Тунисе я бродил по полям с этой острой думой о „Мусагете“ и чувствовал растущее недоумение к Метнеру… По приезде в Москву, правда, внешне еще, сговорились мы; прежние, несравнимые отношения – кончились; через два года снова поссорились мы: и потом помирились; в 1915 же году разошлись навсегда».

Белый оставляет Асю в Боголюбах, а сам на короткое время приезжает в Москву. Она встречает его «жабьей гримасой». В «Мусагете» он чувствует себя чужим. Ему ближе по духу группа сотрудников философского журнала «Путь»: Рачинский, Е.Н. Трубецкой, М.К. Морозова.

«Два основных „путейца“ Бердяев и Булгаков, ставшие ценителями моего искусства, выказывали в те дни знаки особого внимания ко мне».

«Странное, бездождливое лето» проходит в Боголюбах. Белый опять на пороге «новой жизни». Он решает немедленно уехать за границу – писать свой роман. В «Воспоминаниях» он указывает на огромную значительность этого лета 1911 года: «Глядя из будущего, я мог бы в те дни впервые сказать себе, что самопознание точно раскаленными щипцами изрывало мое существо: до того рокового лета жил, был, мыслил некто, которого называли Борис Николаевич Бугаев, одевшийся в некий призрачный кокон, называемый Андреем Белым; но вдруг этот Белый вспыхнул в процессе самовозгорания, суть которого была непонятна ему; от Белого ничего не осталось. Борис же Бугаев оказался погруженным в каталепсию, подобную смерти: он умер; он ел, спал, двигался наподобие мумии: в себе самом слышал он отдаленные отзвуки некой жизни, которой возможен пробуд; но как пробудиться?»

Тревога, предчувствия, беспокойство владели им. Места, где он жил – Луцк, Боголюбы, – через три года попали в полосу русско-австрийского фронта. Но летом 1911 года ничто еще не предвещало войны. А между тем в полях, на прогулке, Белый, Ася и ее сестра Наташа ясно слышали раскаты далекого грома, грохот невидимых орудий. «Впоследствии, – пишет он, – домик лесничего, маленький домик наш и этот большой, через год лишь отстроенный дом – все разрушено было австрийскими пушками (здесь погибли и книги мои, и коллекция безделушек из Африки): год здесь длились бои… Общее впечатление лета: гремящая тишина… гремело не здесь, а над миром… грохотала грядущими бедами атмосфера России; и мы грохот слышали».

Поделиться с друзьями: