Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

После Крещения в санях, закутавшись в волчью полость, Курбский выехал в Вильно.

Вильно был забит войсками и шляхтой, приехавшей на сейм. Снег по дорогам и улицам истоптали, смешали с грязью, но на крышах, на кровлях башен и зубцах стен снег белел в голубоватом свете низкого неба нетронуто и отрешенно от людских дел. Тучи грачей с карканьем кружили над вязами городского парка, дым от очагов разносил запахи мясной похлебки. Стаи одичавших собак по ночам рыскали на окраинах — они пришли вслед за войсковыми обозами. А за собаками, говорят, потянулись из лесов и волки, и в двух–трех верстах от города в одиночку потемну было ездить опасно.

Первое, что узнал Курбский у Григория Ходкевича, было: Александр Полубенский попал в плен, но ведутся

переговоры и его должны обменять на какого-то русского боярина. «Не на меня ли?» — подумал Курбский. Ходкевич не менялся — такой же седокудрый, обветренный, долгоносый, он хитро щурил стариковский глаз, шевелил бровями, говорил хрипло, грубо:

— Настало время наши земли исконные у московитов отобрать. Ты не гляди, что мы в Ливонии столько отдали: король не велел мне за их замки людей терять, мы всё стянули к границе, ждем немецкой и венгерской пехоты, пушек новых легких ждем, все войско король меняет, хочет сделать как у французов или голландцев — ядро постоянное, не по доброй только воле, но по договору и за деньги, но зато всегда при войске будем, кланяться и бегать за шляхтой не будем и в поле, как у шведов, можем тягаться с любым врагом…

Курбский слушал, вникал, а интереса почему-то не было, хоть он и сам раньше говорил за такой порядок и завидовал выучке немецких кнехтов и дальнобойности английских пушек.

– …Приходи сегодня вечером, — говорил Ходасевич. — Я хоть и наместник Ливонии, но сижу в Вильно уже два месяца — король велел новую роспись сделать воинской повинности по всем литовским землям. Думаю, он еще себя покажет!.. — И гетман задумчиво потянул себя за ус.

— Где ставка короля? — спросил Курбский. — Я должен к нему явиться?

— Нет, ты под моим началом. Богуш Корецкий про тебя спрашивал и Тимофей Тетерин. Он теперь полковник стрелецкий, как у вас говорят, а по–нашему — ротмистр панцирных аркебузиров.

«По–нашему, по–вашему, — думал Курбский, хмурясь, — четырнадцать лет прошло, а все не забывают, что я перебежчик. Но кто посмеет так меня назвать?!»

Ходкевич не об этом думал:

— Как панна Мария? Не забуду я тот полонез с нею! Повезло тебе, Андрей: ты вон поисхудал, с лица спал — все не угомонишься! — И старик захохотал.

Курбский жил в доме Острожского: хотя самого хозяина и не было, но смотритель усадьбы, узнав о приезде князя, пришел и сказал, что получил приказ отвести ему комнату и кормить его и поить, пока он живет в Вильно. «Не имей сто рублей, а имей сто друзей, — думал Курбский, вспоминая Константина, — А я так и не написал ему ничего, кроме того ругательного письма про еретика Мотовила…»

Царь Иван через полтора месяца снял осаду Ревеля, взять который не смог, и, оставив наместником Ливонии Магнуса, уехал в Александрову слободу [179]. В феврале был сейм, на котором Стефан Баторий обещал литовцам вернуть все их земли вплоть до Великих Лук, взять Полоцк и Псков и освободить Ливонию. Ключом к Ливонии был Полоцк, и после сейма на тайном совете было решено начать с него, а для отвода глаз отобрать обратно крепость Венден. Пока послы Батория в Московии торговались о вечном мире, хорошо вооруженная армия, подтянув артиллерию и обозы, заняла Венден, оставленный царскими войсками. Здесь поляки соединились со шведами, от которых узнали, что русская армия, выслав вперед татарскую разведку, спешит к городу. Баторий приказал идти навстречу, татарская конница не выдержала удара тяжелой шведской кавалерии, русские окопались за тыном в полевом лагере, выкатили пушки и дотемна отстреливались, но ночью бояре — четверо воевод: князь Иван Голицын, Федор Шереметев, князь Андрей Палецкий [180] и Андрей Щелкалов — бежали, бросив все. Другие сотники и воеводы не бежали, но утром сдались. Не сдались пушкари — все повесились на дулах орудий, и заря осветила их белые лица, на которые с ужасом и уважением смотрели подошедшие вражеские полки.

Курбский узнал об этом от очевидца и весь вечер ни с кем не говорил, сидел, не зажигая свечи, в своей комнате и

от ужина отказался. В лагере под Венденом погибло более шести тысяч русских, польско–литовское войско отбирало ливонские города один за другим, из Венгрии все прибывало подкрепление: наемная закаленная пехота, мушкетеры и копейщики, для которых война была ремеслом с юных лет. Их ставили на постой в замки, и жители ненавидели их и боялись больше татар, но никто не смел противиться.

Наступала весна. Вода текла через дорогу, обтаяли опять поля, грачи ковырялись в навозных кучах, у лошадей лезла шерсть, лица обветривало на припеке, и хотелось дремать, подставив тело голубому потоку с небес, хотелось стать бездумным не на миг — навсегда, как в детстве.

Было начало апреля, когда с партией обмененных польских шляхтичей прибыл в Вильно Александр Полубенский. Он привез Курбскому послание, которое начиналось пышно и многословно с перечисления всех титлов: «…Так пишем мы, великий государь, царь и великий князь Иван Васильевич всея Руси, Владимирский, Московский, Новгородский, царь Казанский и царь Астраханский, государь Псковский и великий князь Смоленский, Тверской, Югорский, Пермский, Вятский…» и прочая и прочая вплоть до земли Лифляндской и Сибирской. На послании, как на грамотах посольских, висели на шнурах красные печати с царскими гербами — Георгий Победоносец, пригвождающий змея, — и оттого оно стало для Курбского еще казенней, неинтересней… Но он дождался ночи, услал слуг и сел перед трехсвечником читать.

Странно было читать этот ответ, запоздавший почти на четырнадцать лет, и вспоминать самого себя в Вольмаре, чудом выскочившего из этих длинных жилистых рук, еще горячего от ненависти и погони, обличающего беспощадно, язвительно, обдуманно. Странно было теперь сидеть в этой сырой чужой комнате в Вильно и пытаться раздуть потухший под пеплом лет былой жар, страсть молодую, оскорбленную. Но в Иване меж строк страсть эта еще кровоточила, несмотря на годы, и письмо это он написал не только из торжества после ливонских побед — таилась в письме старая обида, бессилие злобное, неуклюжие оправдания. Кому он писал? «Изменнику, собаке и холопу»? Или другу юности, своей больной совести?

«Да, Иван, не забыть тебе меня до гроба. Да и мне — тебя…

«…Писал ты, что я растленен разумом…»

Не писал этого, писал про «совесть прокаженную».

«…Сколько напастей я от вас перенес, сколько обид, оскорблений!»

Кто тебя мог обидеть из нас, Иван, когда мы тебя с Адашевым и другими грудью везде защищали? Вспомни Казань и Ливонию.

«…В чем была моя вина перед вами с самого начала?»

Неужели осталась в тебе крошка совести, раз спрашиваешь?

«..А с женой моей зачем вы меня разлучили?»

Жену твою Сильвестр защищал от тебя же, а если лезла она не в женские дела, то тебе же о том, а не ей говорили.

«..А для чего взял ты стрелецкую жену?»

Эко вспомнил! Да, было по молодости в Коломенском, не помню уже лица ее, тело только чуть–чуть, с тобой же во хмелю заехали. А сколько у тебя, царь всея Руси, было жен, насильно венчанных, насильно заточенных, со свету сжитых? Молчи уж!

«А зачем вы захотели князя Владимира Старицкого посадить на престол?»

Воистину лишился ты разума, Иван! Кто мыслил всерьез такого глупого, подслеповатого на престол сажать? Сам же его придурком обзывал и смеялся, и сам же казнил его с малолетними детьми…

«…Вы с Сильвестром и Адашевым мнили, что вся русская земля у вас под ногами…»

Эх, Иван! Сам ты не веришь тому, что пишешь, и зачем пишешь все это? Для иностранных дворов? Так то мелко и неуместно: стрелецкие женки, Сильвестр–бессребреник, Адашев — кроткий ревнитель — все ведь и здесь всё знают почти. Зачем тебе это? Похвалиться, что Вольмар захватил? Что вышел к морю? Да мне-то что — скоро увидимся, верю, но не в Ливонии или еще где, а в стране неведомой, в иных краях, пустынных, страшных, где судия нелицеприятен и обмануть его красноречием нельзя…»

Поделиться с друзьями: