Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Анна Ахматова. Психоанализ монахини и блудницы
Шрифт:

С Брюсовым было сложнее. Николай Степанович надеялся, что тот поддержит акмеизм, как видно из его письма к Брюсову. Но как мог человек, который считал себя столпом русского символизма и одним из его создателей, отречься от него во имя чего бы то ни было? Последовал брюсовский разгром акмеизма в «Русской мысли», где Гумилев и Городецкий даже названы господами, то есть людьми, не имеющими никакого отношения к литературе…

…Понять зарождение акмеизма без знания фактов и соображений, которые будут изложены здесь, просто невозможно. Когда я в последний раз говорила на эту тему с М.А. Зенкевичем, он обратил мое внимание на то, что у акмеистов никогда не было меценатов,

чего нельзя сказать о символистах. Это тоже верно, хотя отнюдь не самое главное. Даже номера «Гиперборея» выкупали мы сами, а журнал почти единолично вел Лозинский…

Чтобы говорить об акмеизме, следует твердо усвоить, когда он появился на свет, а не цитировать Гумилева 1910 года, как делают многие («Мы не можем не быть символистами»). Гумилев надеялся, что его поддержит Брюсов в пику Вячеславу Иванову, который сразу был откровенно враждебен, но что бы осталось у Брюсова, если бы он отрекся от символизма?..

Но все это сведения хотя и необходимые, но второстепенные. Всего нужнее понять характер Гумилева и самое главное в этом характере: мальчиком он поверил в символизм, как люди верят в Бога. Это была святыня неприкосновенная, но по мере приближения к символистам, в частности к «Башне», вера его дрогнула, ему стало казаться, что в нем поругано что-то.

Андрей Белый где-то сообщал, что он дал Гумилеву программу акмеизма, небрежно набросав ее на бумажке, и Гумилев взял, сказав, что это ему подходит. Более отчаянной и бессмысленной выдумки я никогда не слыхала. Когда Гумилев пригласил Белого с женой к нам в Царское Село, тот почти невежливо уклонился… Да и почему бы Белый, один из столпов символизма и автор основной работы по символизму, стал бы свергать самого себя.

В 1914-м произошел внутренний раскол Цеха. Гумилев и Городецкий поссорились. Уцелели письма, которыми они обменялись, то есть я имею в виду письма Городецкого к Гумилеву, недавно кто-то приобрел их у вдовы Рудакова, которой я дала их на сохранение, а она, как известно, торгует всем ей доверенным. Но сейчас не в этом дело. В 1915 году произошла попытка примирения, и мы были у Городецких на какой-то новой квартире около мечети и даже ночевали у них, но, очевидно, трещинка была слишком глубокой, и возвращение к прежнему было невозможно.

Потом возникали цехи, куда-то меня приглашали, куда-то нет, но все они никакого значения для истории акмеизма не имели.

Статья Мандельштама «Утро акмеизма» написана, вероятно, в 1913 году, а не тогда, когда напечатана в «Сирене» (1919). Самый термин «акмеизм» до следующих поколений донесли не мы и не друзья, их не было, а враги.

Помню, еще в редакции «Северных записок» Осип и я пристали к синдикам, что пора кончать Цех (Первый). В моей записной книжке написали как бы прошение, и я тут же подделала все подписи. С. Городецкий наложил резолюцию:

«Всех повесить, а Ахматову заточить пожизненно – Малая, 63». Все это шутка, но…

Там же, помнится, мне было неприятно, что Городецкий поносит последними словами стихи Блока «Свирель запела…».

На этом же собрании от нас публично отрекся Н. Клюев, а когда пораженный Николай Степанович спросил его, что это значит, он ответил: «Рыба ищет где глубже, человек где лучше…»

Действительно, быть акмеистом в это время было не слишком уютно.

Было, как полагается, и генеральное сражение в Академии стиха. Я вернулась из Киева от мамы, и у меня вскочила температура.

В зиму Sturm und Drang акмеизма мы несколько раз выступали как группа. Гумилев и Городецкий читали доклады, помню, как старик Радецкий с гигантской бородой потрясал кулаками

и кричал: «Эти Адамы и эта тощая Ева» (то есть я).

В расчеты этой группы входило изъять меня из обращения, потому что у них была готовая кандидатка на эту ваканцию. Потому и в своих бульварных мемуарах Георгий Иванов («Петербургские зимы») так описывает эти вечера:

В маленький зал «Дома литераторов» не попало и десятой части желавших услышать Ахматову. Потом вечер был повторен в Университете. Но и огромное университетское помещение оказалось недостаточным. Триумф, казалось бы?

Нет. Большинство слушателей было разочаровано.

Ахматова исписалась.

Ну, конечно.

Пять лет ее не слушали и не читали. Ждали того, за что Ахматову любили – новых перчаток с левой руки на правую. А услышали совсем другое:

Все потеряно, предано, продано,Отчего же нам стало светло?И так близко подходит чудесноеК развалившимся грязным домам,Никому, никому неизвестное,Но от века желанное нам.

Слушатели недоумевали – «большевизм какой-то». По старой памяти хлопали, но про себя решили: конечно – исписалась.

Критика с удовольствием подхватила этот «глас народа». Теперь каждый следящий за литературой гимназист знает – от Ахматовой ждать нечего.

Верно – нечего. Широкая публика, делавшая когда-то славу Ахматовой, славу в необычном для настоящего поэта порядке, шумную, молниеносную, – Ахматовой обманута. Все курсистки России, выдавшие ей «мандат» быть властительницей их душ, – обмануты.

Чувство, с которым я прочитала цитату из «Петербургских зим», относящуюся к моим выступлениям, можно сравнить только с последней главой «Процесса» Кафки, когда героя просто ведут на убой у всех на глазах, и все находят это в порядке вещей.

Однако справедливость требует отметить, что в этом, как, впрочем, и во всех писаниях Иванова нет ни слова правды.

В начале 20-х годов вышли мои книги – впервые большие тиражи – 5000 – и немедленно были распроданы – 15 тысяч: «Подорожник» и «Anno Domini».

Мое якобы «падение» было окончательным и бесповоротным. Я якобы сама осознала его в 1932 году и перестала писать стихи до самого 1940 года, когда почему-то вышло «полное» собрание моих сочинений. Иностранцам почему-то хочется замуровать меня в 10-е годы, и ничто, даже тиражи моих книг, не могут их разубедить.

Что же касается начала 20-х годов, так называемый НЭП, то после того, что Корней Чуковский противопоставил меня Маяковскому, Виноградов написал известную статью «Стилистика Ахматовой», Эйхенбаум – целую книгу, моими стихами занимались формалисты, о них читали доклады и т. д. Все это действительно, как, впрочем, все в моей жизни, кончилось довольно печально. В 1925 году ЦК вынес постановление, не опубликованное в печати, об изъятии меня из обращения. Уже готовый двухтомник был запрещен, и меня перестали печатать…

Причин у этого несколько. Мой третий сборник – «Anno Domini» – вышел в 1923 году в Берлине и не был допущен на родину. Тираж, по тем временам значительный, остался за границей.

То, что там были стихи, не напечатанные в СССР, стало одной третью моей вины, вызвавшей первое постановление обо мне в 1925 году. Вторая треть – статья Корнея Чуковского «Две России (Ахматова и Маяковский)». Третья треть – то, что я прочла на вечере «Русского современника» в зале Консерватории «Новогоднюю балладу».

Поделиться с друзьями: