Антология современной уральской прозы
Шрифт:
Свадьба состоялась через три месяца, накануне посещения загса они впервые сцепились не на шутку. Девочка-провинциалочка слишком многое взяла на себя, стала поучать и командовать, терпеть уже не было сил. Они пошли в салон для новобрачных покупать кой-какую оставшуюся мелочь. Она решила, что ему необходим галстук. Вон тот, видишь? Галстук ему не понравился, но ему вообще не нравились галстуки, надевал их лишь несколько раз в жизни. Нет, не надо, надо, упрямо долдонит она. Галстук купили, потом она решила купить ему хлопковые трусики голубого цвета. Нужного размера не оказалось, ну и что, возразила она, есть поменьше. Неудобно, сказал он, натру яйца. Это ерунда, нет, не ерунда, слово за слово, но трусики так и не купили. Когда же вышли из магазина, то посадил её в такси и отправил домой (родители невесты сняли квартиру, в ней они и жили последний месяц), а сам поехал к матери, решив, что всё, с него хватит, сколько можно, пусть идёт в загс с кем угодно, он-то тут при чём?
Но сердце не выдержало, мягкое, слабое, измученное сердчишко. Помаявшись дома, избегая взглядов и вопросов матери, пошёл на ночь глядя на улицу. Приехал вовремя: уже собиралась глотать снотворные таблетки, целую дюжину зараз, только этого не хватало. Пришлось успокоить, приласкать и — соответственно — всё же пойти в загс.
Через полгода застукал её в первый раз. Вернулся домой внезапно, оказалась не одна. Напарник быстренько удрал (схилял,
(Но в чём всё-таки дело? Неужели ни одной чистой и яркой краски нет в палитре, девочка-монстр, и больше ничего? Он не знает, он затрудняется с ответом, он настороженно — две сухопарые «н» слились в давно ожидаемом экстазе, позабыв про собственное одиночество, — втягивает ноздрями терпкий морской воздух. Ему так проще, видимо, именно это он и должен сказать. Привык рисовать жену одним лишь цветом. Чёрным, в крайнем случае — коричневым. Конечно, поначалу она его любила. Да-да, в самой завязке, тогда, когда лишь познакомились. Но это продолжалось недолго, — разводит руками, присев на ближайший к воде булыжник. Александр Борисович курит, присматривая за женой Мариной, вольготно расположившейся на полотенце неподалёку. — Видимо, мы просто оказались разными людьми, знаешь, такое бывает. — Скороговорка, набор привычных фраз, труднее всего говорить правду. — Беда в том, что она быстро поняла, что я-то её не люблю, что тогда, в самый первый раз, она просто напомнила мне одного человека. — Машинально прикасается правой рукой к левой стороне груди. — И я попался. — Тип-топ, прямо в лоб. Лоб-жлоб, жлоб-гроб. Можно перейти на смысловую рифмовку «гроб-грабь», но делать этого не хочется. Море покорной собакой лижет ноги. Александр Борисович с тревогой посматривает на жену Марину — к той подсел человек с ярко выраженной кавказской внешностью, судя по всему, армянской национальности. Но тревога быстро улетучивается, Марина в таких случаях беспощадна и говорит всё, что думает. — Знаешь, — обращается он к Ал. Бор., — поначалу мне частенько бывало жаль её, но она так себя вела, что вскоре от этой жалости ничего не осталось. Всё же, мы действительно разные люди, а эти её нравоучения! — И картинно вздымает руки к небу. Оно ясное и безоблачное, каким ему и положено быть именно здесь и именно сейчас. Александр Борисович закуривает ещё одну сигарету, видимо, разволновался, вот только отчего? — Она всем была недовольна, я имею в виду — во мне. Она была недовольна мной. Мною она была всегда недовольна. (Фраза никак не может сложиться в ту изящную конструкцию, какую ему хочется видеть.) Ей не нравилось, как я одеваюсь и как сижу за столом. Как держу вилку и нож, как орудую ложкой. Что я принимаю душ два, а то и три раза в день — от этого, мол, сохнет кожа. Как я общаюсь с её родителями. Как разговариваю с друзьями. Как веду себя с её подругами. То, что не люблю ходить в кино. То, что занимаюсь странным и малопонятным для неё делом. Хотя нельзя сказать, что она глупа. Житейски она очень даже умна, просто неразвита интеллектуально. — Он берёт крупную гальку и бросает в воду, ласковая собаченция, отпрянув, вновь кидается лизать ноги. — Выросла в таком окружении и таком месте, а потом сразу попала в большой город. — Второй камень устремляется вслед за первым, Марина переворачивается на живот, подставляя солнцу и так уже загорелую спину. Человек армянской национальности пересел к Марининой соседке по пляжу, та, должно быть, настроена намного благожелательней. — Хотя и это всё не то и не так, достаточно приблизительно и эфемерно. Когда я смотрел на неё, у меня перехватывало горло. Начинались спазмы, и я не мог дышать. А бывало, что и до рвоты. Боль возникала в сердце и распространялась от желудка до горла. Хуже всего — это иметь дома двойника. — Он уже не говорит, просто проговаривает про себя, многочисленные «пр-пр» оглушают воздух автоматной очередью. — Ей всегда хотелось чего-то особенного, с первого дня нашего знакомства. Ей хотелось красивого замужества и не хотелось иметь детей, я слишком молода, говорила она. Пыталась заставить меня ревновать и прибегала для этого к самым разным способам. В первый же раз пришлось объяснить, что всё это зря, она может спать с кем угодно, ревновать я всё равно не буду, и по очень простой причине. — С очереди автомат переходит на два одиночных «пр»-щелчка. — Наверное, нам надо было развестись именно тогда. Но мы оба смалодушничали, впрочем, я — раньше. С годами же пообвыклись и перестали друг другу мешать, — С годами-возами. Ещё азами, вязами и вазами. Вяз в вазе, вязаный вяз, толстый язь, плеснувши, сходит с крючка. Марина лениво садится и машет рукой, Александр Борисович надевает на голову смешную белую кепочку — напекло. — И это могло продолжаться очень долго. Но в конце концов ей стало со мной неуютно, я стал ей безразличен, а потом и омерзителен. — Камушки летят в воду один за другим. — Но чистые и яркие краски должны найтись, вот только не у меня. Её беда в том, что мы встретились, и она успокоила мою боль. Ненадолго, на несколько недель. Потом боль возобновилась, но было поздно. Тогда, в первый раз, она уже была не девушкой, но не в этом дело, я всё равно должен был сдержать своё слово, — как бы говорит он Александру Борисовичу, хотя того и след, что называется, простыл: соскучился по своей жене Марине и давно уже возлежит с ней рядом. — Но по рукам она пошла уже при мне. Пустила себя по рукам. Сама себя пустила по рукам, — зацикливается он, чувствуя, как собачьи ласки сменяются неприятным покусыванием. — Так что чистых и ярких красок у меня нет, курва недотраханная, — говорит он, сокращая фразу на одно слово. «Я могу быть неправ, — думает он, — хотя какая сейчас разница!» Марина идёт в воду, Александр Борисович с видом верного цепного пса занимает её лежбище. «И совершенно естественно, что всё это должно было кончиться, вот только намного раньше...» — Ну и что ты собираешься делать? — спрашивает он. — У меня есть, куда идти, — спокойно произносит та, ставя пустой стакан в раковину, — Не сомневаюсь, но всё же куда? — Ну, — смеётся жена, — не в церковь же!
Он ничего не отвечает, берёт чайник, наливает в него воды и ставит на плиту. «В Крым хочется, — думает он, —
Господи, до чего мне хочется в Крым!Ёлку они поставили лишь за день до Нового года, была она скромной, невысокой, не очень-то и пушистой, но всё равно принесла в дом ощущение праздника. За ёлкой он пошёл сам, сразу после школы, был на одном ёлочном базаре, но там уже ничего не осталось, пришлось идти на другой — опять ничего, и только уже часов в пять вечера, промёрзший и голодный, нашёл то, что искал. В небольшом тупичке стояла крытая машина и двое бесформенных мужичков продавали ёлки прямо с кузова. Рубль, два, три, всё зависит от размера, за три была слишком большой, и он купил невысокое двухрублёвое деревце, не очень-то и пушистое, но уже не было сил искать дальше — до Нового года один день, и можно остаться ни с чем, проще говоря, с носом, с искусственным пластиковым сооружением, от которого ни вида, ни запаха.
Убирали ёлку вдвоём с матерью, делали это молча, даже как-то торжественно. Игрушки были старыми, ещё из его раннего детства. Судя по всему, они что-то напоминали матери, по крайней мере, пару раз она выходила из комнаты курить на кухню, а может, просто показалось, обстановка действительно нервная, перед праздниками всегда так, а тут не просто праздник, тут Новый год, очень хочется, чтобы хоть что-то, да изменилось, но холодно, очень холодно, за окном свищет ветер, мать говорит, что давно не было таких холодных новогодних праздников — под тридцать.
Он укрепил верхушку, длинную, стеклянную иглу с лампочкой внутри, отошёл, полюбовался своей работой и зажёг одновременно с гирляндой. Ёлка ожила, неказистость исчезла, славная, можно сказать, даже красивая ёлочка, украшенная шарами, игрушками, увешанная дождём и серпантином. — Молодец, — сказала мать, возвращаясь из очередного похода на кухню, — я всегда знала, что ты у меня молодец. — Да уж, — усмехнулся он, — что-что, а ёлку украсить могу. — Ужинать будем? — спросила мать. — Можно, — ответил он. Они быстро перекусили, всё так же молча, вечер вообще выдался на удивление молчаливым. То, что он молчит, — это понятно, опять пропала Нэля, как ушла тогда, так больше и не показывалась, и не звонила, а у матери, видимо, свои причины, не хватало ещё, чтобы он ими интересовался, каждый человек имеет право на личную жизнь, не так ли, спросил он сам у себя и сам себе ответил: да, так.
— Спасибо, — сказал он матери. — Пожалуйста, посуду я помою. — Отлично, — и он пошёл к себе в комнату, Новый год завтра, значит, завтра он должен идти туда, в эту комнатку неподалёку от железной дороги. Его зазнобило, он как знал, как чувствовал, что ничего из всего этого не получится, и никакой Новый год он встречать не будет, точнее, будет, но дома, один, мать уже сказала, что уходит в гости и придёт домой только первого, даже предложила ему кого-нибудь позвать, но он лишь хмыкнул в ответ, а расшифровывать не стал. Он лёг на кровать, взял какую-то книжку, но читать не смог: завтра уже совсем рядом, вот-вот, как оно наступит, и ничего ещё не известно, абсолютно ничего. Хотелось кричать, хотелось взять что-то потяжелее и запустить в стену, разгрохать телефон, разломать мебель на мелкие кусочки. Ярость, внезапно охватившая его, так же внезапно прошла, её сменила слабость, книжка тихо выскользнула из рук, а поднимать её было лень. На часах уже десять, если она не позвонит до одиннадцати, то сегодня звонка не будет, после одиннадцати она не пойдёт на улицу, пусть даже автомат совсем рядом, у соседнего подъезда. А может, она не дома, а может, дома, да не одна? Но тогда зачем всё это, зачем приманивать его к себе, какой в этом толк? Она старше почти на десять лет, она женщина, а он мальчик, и с этим пока ничего не поделать, вот если бы он уже потерял невинность, тогда он был бы смелее, но как-то не удавалось, проще говоря, просто не с кем было это сделать, ведь просто так, собраться и потерять, достаточно сложно: для этого нужен кто-то ещё. Он почувствовал, что краснеет, встал, включил в комнате свет и подошёл к окну. В доме напротив светились окна, сейчас зима и плохо видно, что происходит там, за ними, иное дело весной или летом. Когда он был помладше, то частенько весной или летом брал большой отцовский полевой бинокль, с которым тот ездил на охоту, выключал в комнате свет, подходил к окну и приставлял бинокль к глазам. Конечно, прежде всего ему было интересно выискивать женщин, вечерних, полуодетых, каких-то странно расслабленных, но не только это привлекало его к подобному занятию. Можно было представить себе гораздо большее: всё, что он видел там, в молчаливых и чужих окнах, было как дверь в иную, неведомую жизнь, и ему оставалось немного — досочинить её, наделить эти мужские, женские и детские фигуры с плохо различимыми даже при предельном увеличении лицами именами, характерами и судьбой. Прелестная, столь захватывающая игра, так отчаянно щекочущая нервы и распаляющая воображение.
Но сейчас бинокля не было под рукой — отец забрал его с собой, когда уходил из дома, да и зима, окно замёрзло, ничего не видно, лишь смятые жёлтые точки в обрамлении чёрных провалов. Уже половина одиннадцатого, если пройдёт ещё полчаса и она не позвонит, то остаётся одно — лечь в постель, накрыться с головой одеялом и разреветься. От несправедливости, от того, что он один и никому не нужен, от того, что он любит, а его нет, и снова мелькнула мысль, что жизнь не представляет из себя ничего хорошего, что она слишком тяжела и только и делает, что разрушает людские судьбы, как, к примеру, это получается с ним. Но если ещё неделю назад, думая о таких вещах, он ощущал холодок в груди и отчаянную слабость в коленках, то сейчас отнёсся к этому как к чему-то должному, уже знакомому, ощущение перешло в знание, а знание принесло с собой уверенность в том, что так и должно быть и что это навсегда...
— Иди, — сказала мать в приоткрытую дверь, — тебя к телефону... Голос Нэли в трубке был далёким и слабым, ему приходилось переспрашивать, это ей не нравилось, и поговорили они совсем немного, минуты две, не больше. Но главное, что завтра она ждёт его, в девять вечера, не раньше, можно и позже, но не позже, чем в десять, ладно? — Я не опоздаю, — сказал он, — я приду в девять. Она повесила трубку, а он обернулся и увидел, что мать так и стоит в коридоре и смотрит на него пристально и тревожно. — Ты куда это собрался?
— Меня позвали в гости, — как можно спокойнее ответил он, — встречать Новый год. — Кто? — Одна знакомая.
— А что это за знакомая? — въедливо продолжала выспрашивать мать.
— Какая разница? — грубо ответил он и пошёл в свою комнату. — Ах, так, — послышалось вдогонку, — тогда... Он знал всё, что она сейчас скажет, но ему было всё равно. Он пойдёт завтра к ней, чтобы ни случилось. Пусть его закроют на ключ, пусть отберут одежду. Впрочем, для этого он уже слишком большой. Просто мать волнуется, её можно понять. — Мама, — сказал он, вновь выйдя из комнаты, — прости меня, я погорячился. — Она стояла и плакала прямо тут, в коридоре. — Ну же, — и он начал ласкаться к ней, и она наконец засмеялась, провела ладонью по его волосам и сказала: — Урод! — А потом, ещё через мгновение: — Дурак!
— Урод и дурак, — согласился он, — но ты только меня ни о чём не спрашивай, ладно?
— Я же волнуюсь, — совершенно резонно ответила мать. — А-а, пустяки, — и он махнул рукой. — Скажи одно: она тебя старше? — Да, — мотнул он головой.
Лицо матери изменилось и стало каким-то жёстким: — Смотри, — вздохнула она, — это может плохо кончиться!
— Да ты что? — засмеялся он и вдруг схватил её на руки и закружил по коридору.