Антология современной уральской прозы
Шрифт:
— Конечно, — говорит, вытирая слёзы, — ты можешь не верить, но если бы ты знал, что она начала меня шантажировать! Ведь она фотограф и десятки раз снимала меня голой, да ещё ставила аппарат на автоспуск и снималась вместе со мной. Думаешь, мне хочется, чтобы кто-нибудь увидел эти фотографии? — А сейчас?
— Я выкрала негативы, — бесцветным и усталым голосом объясняет Нэля, — несколько дней назад. Я знала, что Галины не будет ночью дома, она уезжала к матери, в другой город, а у меня был ключ. Пришла вечером и рылась до утра, но нашла. — Где? — зачем-то спросил он. — На кухне, в банке с гречневой крупой.
Он представил, как Нэля обшаривает ночью квартиру своей подруги по интимным радостям, и ему захотелось сказать, что место ей в дурдоме. Какое-то идиотство, плохо закрученный шпионский роман. Сцена, которую стоило бы вычеркнуть из рукописи. Он ничего не понимает, он знает лишь одно: всё кончено, со временем палач сделает своё дело и отправится к окошечку кассы получать честно заработанные деньги. Но друзьями они не останутся. Они просто не смогут остаться друзьями, ведь как забыть её тело и всё то, что оно давало ему. — Что ты сделала с плёнками? — деловито спросил он. Она покорно взяла сумочку, открыла и протянула ему две завёрнутые в серебряную фольгу катушки: — Посмотри, если хочешь.
Он покраснел, но катушки взял. Развернул одну и начал смотреть на свет. Галинино тело было в чём-то даже красивее, крупнее и рельефней. Нэлино не вызывало в нём никаких чувств. Он смотрел на эти маленькие кадрики и понимал, что почва окончательно уходит из-под ног, ему надо было отказаться, надо было дать ей пощёчину, обозвать распутной дурой и блядью. А он стоит и рассматривает то, как его любовница (надо набраться смелости перед самим
— Возьми, — сказал он, брезгливо протягивая ей негативы обратно. Тела на них были чёрными, белая простынь тоже получилась чёрной. — Вы как две негритянки. — Нэля плотоядно захохотала. Опять захотелось сдавить ей шею и делать это так долго, сколько понадобится. До последнего вздоха. Он любит её, но должен её убить. Любимая оказалась ведьмой-перевёртышем, если он убьёт её, то она возродится вновь во всей своей чистоте. — Ты их сожжёшь? — спросил он.
— Зачем? — удивилась Нэля. — Галина мне сейчас не страшна! Ему стало противно, он ощутил комок тошноты в желудке, но смог его удержать.
— Мальчишка! — как-то презрительно сказала Нэля. — Ты что, думаешь в этом мире можно как-то иначе? Все только и делают, что пытаются нагреть друг друга, подставить ножку, попользовать. Не я первая, не я последняя. Любовь и чистота хороши в романах девятнадцатого века, постарайся о них забыть. — Лицо у неё осунулось, зубы оскалились в непристойной гримасе. — Я ведь тоже лишилась невинности в шестнадцать лет, и тоже любила, и даже вышла замуж. Но... — и она махнула рукой. — Сначала употребили меня, потом я употребила тебя, сейчас твоя очередь!
Ему стало страшно, ему захотелось бежать. Он никогда не видел Нэлю такой циничной, опустошённой, очень и очень злой. Нет, убивать её нельзя, подумал он, её надо жалеть, хотя страшно, хотя хочется бежать. Он обнял её и начал целовать в губы, глаза, щёки, шею, волосы. Нэля покорно подставляла лицо, мокрое от слёз, ему казалось, что всё — и спица, игла, заноза, и топор палача, и держащая его потная, мускулистая, волосатая рука — лишь какая-то неясная тень на этом чистом и солнечном дне. Как жаль, что они не у неё дома, а здесь, в этой дурацкой маленькой комнатке, из которой выход ведёт прямо в зал книжного абонемента, и там сидит милая интеллигентная дама, цербер на страже Нэлиного тела. Только тише, шепнула Нэля, расстегнула ему брюки и опустилась на колени. Он почувствовал её влажный, засасывающий рот, страх прошёл, хотелось кричать. Вот мокрая шершавость язычка сменилась острым покусыванием, вот вновь влажное и шершавое прикосновение. Он изгибался на стуле, прикрывая ладонью рот, а Нэля пыхтела, зажав голову между его колен, пока, наконец, кожица перезрелого фрукта не лопнула и её рот не заполнился густой солоноватой (впрочем, на это есть разные точки зрения) жижицей, Нэля оттолкнула его колени и смачно вытерла сперму с губ рукой. Сперму с губ. Сгуб. В одно слово. Сгуб-сруб, сгубленный сруб, сгубленный-загубленный (можно и срубленный), как срифмовал бы он годы спустя. — Доволен? — каким-то севшим, тихим голосом спросила она. Он не мог говорить, сидел и тяжело дышал. Нэля быстренько подкрасила губы, грудь её учащённо вздымалась под сероватым рабочим халатиком. Надо посмотреть на себя в зеркальце, надо снова повязать волосы косынкой, улыбнуться, подойти к дверям, повернуть ключ, тихо, чтобы никто не слышал, приоткрыть дверь, выглянуть в зал и спокойно перевести дух.
— Ну? — она оборачивается к нему. — Кончил дурить? Он сдался, ему нечего сказать, он оказался слаб и вместо убийства готов совершить очередное самоубийство. А может, и не готов. А может, уже. Очередное. Безо всякого «Заура о-о-о». Отцовские патроны остались невостребованными. На солнце набежала тучка, полдень давно миновал, интересно, сколько он торчит здесь?
— Уже два часа, — говорит Нэля, поглядев на свои маленькие часики, — мне пора обедать.
Он послушно встаёт со стула, на котором незаметно для себя оказался во время фелляции. — Ширинку застегни, герой, — уже спокойно и уверенно, с ощущением собственного превосходства, говорит Нэля. Его бьёт током. Я всё же убью её, не сегодня и не здесь, может, годы спустя, но я сделаю это, думает, идя вслед за ней через зал книжного абонемента. Здесь он впервые увидел её. Это было меньше года назад. Меньше года. Меньше. Года. Он увидел её меньше года назад и стал гадом. Года-гада. Дальше слово награда. Каждому гаду своя награда. Но это тоже — годы спустя. Она снимает халатик, о чём-то ласково говорит с коллегой-библиотекарем. — Я пойду поесть, — доносится до него. — Конечно, Нэличка, конечно. — Она выходит из дверей первой и начинает спускаться по лестнице. Он испуганно оглядывается по сторонам: следов палача не видно, но лучше поостеречься, отсрочить, отложить, отдалить на какое-то время. Сладостно и мучительно ноет натруженный пах. Нэля быстренько сбегает по лестнице, её крепкие ягодицы заманчиво круглятся под чёрной шёлковой юбкой. Если выстрелить сейчас в неё, то попадёшь прямо в спину, пуля засядет в крестце, и она рухнет в самом низу лестницы с долгим и отчаянным криком. Но можно и ножом, вот он летит, посверкивая на солнце, вонзается меж лопаток и следует всё тот же крик. Долгий и отчаянный. Солнце окончательно скрывается за облаками, он берёт её голову и целует в холодеющие губы. Сирена милицейской машины. Я любил тебя, Нэля, говорит он, протягивая руки и ожидая лязга наручников. Палач выходит из незаметной двери в соседней стене, бережно прижимая к себе чёрно-красный футляр с топором: — Что, уже пора?
— Ты в какую сторону? — спрашивает Нэля, весело помахивая сумочкой.
Он показывает в сторону автобусной остановки. — Не сердись, миленький, я бегу, — и она быстренько целует его в щёку. — Забеги как-нибудь, только на работу, домой не надо. — Ресницы делают резкий и решительный взмах, а потом томно падают, как бы говоря, что отныне они — он и она — одна шайка, соучастники, повязанные на мокром деле. — Думаю, ещё увидимся, — решительно заканчивает Нэля и энергично идёт вниз по улице, в противоположную от автобусной остановки сторону.
Увидимся, — запоздало говорит он в пустоту и чувствует, что игла, спица, заноза окончательно проткнула грудь и вышла из неё на добрых два сантиметра. Проводит рукой по рубашке и смотрит на красные кончики собственных пальцев. «Вот и свершилось, — думает он, — но мы обязательно увидимся».
Сень-тень, всё так же, только расклад другой. Он сидит за круглым, когда-то чёрным, а ныне буро-коричневым столиком и уплетает прощальные абрикосы. Последние-прощальные, последние в этом году, запоздалые, отошедшие, прощальные в этом сезоне, то есть отвальные, на уезд, напоследок. Круг вновь замыкается. Последние-напоследок. Послед. По следу. Совсем недавно они сидели здесь втроём и говорили о смерти Романа. Прошло каких-то двадцать с небольшим дней. Пора брать новый след. Сень-тень, вот плетень. Вместо плетня аккуратный каменный заборчик. Заборчик-забор. Он летит за борт. Обвитый виноградом, плющом, хмелем и ещё неизвестно чем. Летит один и уплетает прощальные абрикосы. Ребята уже в Москве, вчера вечером звонили хозяйке. Ехали три дня. Через Симферополь (слишком много пирамидальных тополей, сухо и пыльно, день ещё не разгорелся), Джанкой (всё то же, только день успел разгореться), Мелитополь (маленький, уютный и сытый город с множеством мух), Запорожье (дымящиеся трубы как отрыжка индустриализации), Константиновку и Лозовую (скользящий прочерк ночи), Харьков (непонятный город харчей и хорьков, харчащихся хорьков, если точнее), Белгород (пауза на смену колеса), Курск (Курская магнитная аномалия, Курская дуга, курские яблоки), Орёл (отчего-то запавшие в память никогда не виденные орловские рысаки), Тула (естественно, что самовары, пряники и оружейных дел мастера, да ещё пьяный гармонист, играющий на тульской трёхрядке), Серпухов (ближе), Подольск (совсем близко), Москва (атлас можно закрыть и убрать на полку, а грязную и умаянную машину поставить в гараж). Он как раз пил у хозяйки чай, и ребята попросили, чтобы он тоже взял трубку. Далёкий голос Александра Борисовича. Далёкий голос Марины, Связь плохая, приходится кричать. Почти. Почти кричать. То есть ещё не крик, но что-то около. Повысив голос. На повышенных тонах. Форсируя речь. В горле начинает сохнуть от напряжения. Как доехали? (Связь по радио, связь по радио.) Хорошо. (Связь по радио, связь по радио.) Как погода? Продолжается всё та же связь всё по тому же радио,
механический женский голос с металлическими модуляциями. Повесили трубку, пожелав спокойной ночи. Хозяйка тоже желает спокойной ночи, а он идёт пройтись. Вниз по лестнице и в парк. Неясные, бесшумные тени летучих мышей. Какая-то парочка выгуливает чёрного пуделя. Подбежал, обнюхал, облаивать не стал. (Марина уже вымыла Машку и стала готовить ванну Александру Борисовичу. Прекрасная хозяйка, о себе думает в последнюю очередь. Моросит дождь, самый конец Каширского шоссе, тьму-таракань, большой, нахохлившийся, многоэтажный дом, Сначала жили в Кунцево. Хотя лучше сказать «вначале». Вначале жили в Кунцево. Я — кунцевский, смеясь, говорил про себя Саша. Семером в двух комнатах. Потом построили кооператив. Построили-купили. Вот здесь, на этой чёртовой окраине. Вода в ванне достаточно чистая, надо налить пены и повесить чистое полотенце. Машка пьёт чай и ест печенье. Пьёт печенье и ест чай. С дороги ум заходит за разум. Сейчас Машка ляжет спать, потом вымоется и ляжет спать Саша. Потом наступит её черёд. Разбирать вещи — завтра, сегодня просто нет сил. Завтра стирка, магазины, разборка вещей, только в обратном порядке. Разборка вещей, магазины, стирка. Ал. Бор. с утра уедет по делам. Дел много, и его не будет почти весь день. Надо узнать, как с визами, в подробностях. Вызов пришёл сразу после Нового года. Идиотская страна, прежде чем её покинешь, потеряешь последнее здоровье. Впрочем, страна — не родина, родину она любит, только что ездила с ней прощаться. С ней и с дедом, с морем, сентиментально говоря, с собственным детством. Я хочу есть, говорит Александр Борисович, проходя в ванную. Нечего, отвечает Марина. Хотя бы яичницу, укоризненно говорит из-за прикрытой двери Ал. Бор. Яйца должны быть, машинально отвечает она и идёт на кухню. На кухне срач. Срам. Содом и гоморра. Не были почти два месяца. Слой пыли в палец. Это, конечно, преувеличение, но пыли много. Сиротливая, неприбранная кухня. В мойке чашка с засохшими следами кофе. Саша пил ещё перед выездом, естественно, что не помыл. Они с Машкой уже были в машине, закрывал квартиру Александр Борисович. Смешно, но и она стала частенько называть его так, по имени-отчеству. Как новый крымский знакомый. Очень славный крымский знакомый. Отчего-то глаза становятся влажными. Чайник горячий, не успел остыть после Машки. Зараза, нет, чтобы пыль стереть, попила чай и спать! — Марина, — зовёт из ванной Ал. Бор., — помой мне спину!)Ему остались сутки. Завтра, в это время, он уже будет в воздухе. Если всё будет благополучно. Е. Б. Ж. Ежели Бог Желает. Ежели Будем Живы. Е. Б. Ж., как говаривал граф Толстой. Тот, что Лев Николаевич. В миске осталась последняя абрикосина, время перепуталось, перед отъездом всегда так. Отчего-то ноет левая сторона груди. Пхырканья голубей почти не слышно. Пхыр-пхыр, восемь дыр. Вчера он лёг поздно, гулял до полуночи, уже парочка с пуделем отправилась восвояси (отправился оправившийся пудель), а он всё ходил и ходил между клумбами, в тени кипарисов и прочей южной прелести. Ночь была прохладная, пришлось надеть свитер. Ходил и курил, пытался что-то сочинять. К примеру, сонет. Опять признание в сонете, опять спасение в искусстве. Сонета не получалось, выходили какие-то частушки. Он бросил эту затею и продолжал просто ходить, пугая летучих мышей. Когда вернулся, то в доме все спали, разделся, не зажигая свет, закрыл дверь и нырнул под одеяло. Уснул сразу же и спал крепко, без сновидений. Безо всяких снов и видений. А утром пошёл есть прощальные абрикосы, сейчас вот остался последний, он сидит и задумчиво смотрит на него. (Марина моет Саше спину. Саша крякает и пыхтит. Плотоядно и более того — по-животному, Он крякает и пыхтит, когда ест, когда занимается любовью, когда Марина трёт ему спину и во многих других подобных ситуациях, случаях, событиях. — Ещё? — спрашивает Марина. — Три-три, — с наслаждением отвечает Ал. Бор. Она знает его почти одиннадцать лет. Уже десять, как они женаты. Соответственно, Машке девять. Время идёт, возникает банальная мысль, что она становится не моложе, а старше. По крайней мере, сейчас ей себя жалко. Ей даже не хочется в Бостон. Более того, ей не хочется и в Брисбен. В Бостонобрисбен и Брисбенобостон. Ей хочется обратно в Крым, причём — на одиннадцать лет назад. Жаль, что нет машины времени, она бы настроила её на одиннадцать лет назад и посмотрела бы на молодую себя. И подумала бы, стоит ли ей выходить за Сашу замуж. — Хватит, — говорит Александр Борисович, пропуская её «бы» мимо ушей. — Хорошо, — соглашается Марина, споласкивает руки от мыла и идёт жарить ему яичницу.) — Вы как поедете? — спрашивает его хозяйка. — В Симферополь? — уточняет он. — Естественно, — удивляясь его непонятливости, говорит Маринина мама. —На троллейбусе, на автобус не было билетов. — Успеваете? — Конечно. — Он благодарит её за абрикосы, встаёт из-за стола и выходит со двора. Надо прощаться. Ощущение, что он здесь в последний раз. В предпоследний он был здесь с женой, и в предпредпоследний тоже. Тогда всё было по-другому, и он больше уставал, чем отдыхал. Жена действовала ему на нервы, впрочем, он ей тоже. Самая большая глупость в его жизни — это женитьба. И ещё то, что он родился в этой стране. Хотя родину не выбирают. Родину — да, а страну? Всё это от Бога, думает он, вскакивая в переполненный автобус. Потные, липкие отдыхающие едут на пляж. Они переругиваются и совсем не похожи на отдыхающих. Скорее, на рабочих, опаздывающих на смену, или на очередь, боящуюся, что не хватит товара. Но товара всегда не хватает. Он выходит из автобуса и думает, зайти ему на рынок или не стоит. В принципе, на рынке ему делать нечего, покупать он ничего не собирается, да и денег в обрез. Лучше пройти на набережную, может, он даже искупается в последний раз. Интересно, в последний ли раз он видел перед отъездом свою жену? Лучше оставить знак вопроса, в восклицательном он пока не уверен. Что было бы, если бы он родился в другой стране? Если бы он не женился? Если бы он не встретил Нэлю? Он не знает, он просто идёт по направлению к пассажирским причалам. Раз-два, левой, раз-два, левой. Прыг-скок, на лужок, по дорожечке топ-топ. Поникшие, смятые розы совсем не похожи на то, чем они должны быть. Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря. Он трус, он знает это, поэтому всегда предпочитал быть частным лицом. Не был, не привлекался, не участвовал. Точнее говоря, его вынудили стать трусом, и поэтому больше всего на свете он хочет оставаться частным лицом, Имярек. Некто. Просто он. Он-слон, чемпион, не хватало ещё добавить слово «хамелеон». Открытые двери почтамта обещают прохладу и хоть какое-то занятие. Ныряет в них и всматривается в толпу курортников. Над толпой висят два усталых портрета — основателя государства и нынешнего генерального. Два Ильича. С именем Ленина. Анинел менеми с. Лично Леонида Ильича. Ачи (мягкий знак пропускается) ли адиноел ончил. Любимая с детства игра. Ногав театобар зеб ароткуднок. Кондуктора. Без. Работает. Вагон. Надпись на изнаночной стороне бокового стекла трамвайного вагона. Вскакиваешь на подножку, трамвай плавно трогается с места. Усталые, запылённые портреты одновременно подмигивают, Он встаёт в очередь к окошечку для отправки телеграмм. Очередь двигается быстро, но ему хватает времени, чтобы полюбоваться лопатками стоящей впереди отдыхающей. Загорелые, чуть облезшие лопатки. Берёт бланк и решает послать телеграмму жене. Нужен текст, но за этим дело не станет. К примеру. Я возвращаюсь, ку-ку. Или пхыр-пхыр. Пхыр-пхыр, восемь дыр. Он протягивает в окошечко заполненный бланк, в затылок ему неприятно дышит перегаром какой-то прыщавый юнец. Девяносто три копейки, говорит голос из окошечка. Он протягивает смятую рублёвую бумажку и получает семь копеек сдачи. Пятак и двухкопеечная монета. На метро и на телефон-автомат.
(Александр Борисович начинает есть яичницу, а Марина идёт в ванную. Всё, теперь можно вымыться самой, смыть дорожные пыль и грязь. Как всегда, Ал. Бор. не помыл за собой ванну. Она борется с этим вот уже десять лет. Ей себя жалко, ей хочется на одиннадцать лет назад. Ванна становится чистой, она открывает воду, выливает из флакона остатки и закрывает дверь. Так и не успела переодеться, всё ещё в трикотажной майке и джинсах, глаза не накрашены, волосы грязные, страхилатина, да и только. Раздевается, бросает вещи в корзину для грязного белья, смотрит на себя в зеркало: круги под глазами, морщины на лбу, у висков и в уголках рта. Зато тело сильное и загорелое, только две белых полоски, на груди и на бёдрах. Не было возможности позагорать голой, почти никогда не были с Сашей вдвоём, почти всё время с матушкиным постояльцем, хотя ведь не сам навязался, это они его всюду таскали за собой. Непонятный человек, но ей с ним было легко. Марина залазит в ванну и, не удержавшись, стонет: вода слишком горячая, надо бы подбавить холодной. Надо бы, но лень, да и не собирается она отмокать целый час, минут десять, не больше, сердце здоровое, так что выдержит. Главное, чтобы ни о чём не думать, просто лежать и чувствовать, как снимается напряжение и отходит усталость. Она засыпает, а просыпается, когда вода становится прохладней температуры тела. Боже, думает она, надо же так устать, уже слишком поздно, а проспала я часа два. Открывает слив и быстро намыливает губку.)