Антон и Зяблик
Шрифт:
– Вы меня извиняйте, барышня, за то, что я, конечно, выпил маленько, - продолжал Марафон.
– Очень уважаю я вас, поскольку вы, сказать, у Ивана Акимыча в совхозе служить будете, а он крепкий мужик, кого зря к себе не возьмет. Так что мое вам полное будет почтение. Барышня вы культурная, с образованием, отец-мать у вас, квартирка с газом, так ведь? Дед ваш из деревенских, это понятно, ну, а вам вот, вам вот чего в городе не сидится? Очень важно мне знать это, девушка.
– Да отстань ты от нее, богом прошу,- опять вмешалась мать.
– Не нравится ей наш разговор, - огорченно сказал Марафон.
– А почему не нравится? Потому что ей, старой, урок…
Шурка покосилась на мать и сердито свела брови.
–
– тихо и уже с любопытством спросила большая Шура, переводя глаза с Марафона на его жену и догадываясь, что между ними идет какой-то давнишний спор.
– А потому, значит, что вы приехали, а моя вон дура уехала, старуху мать не пожалела, а мать-то… Тьфу, не стану я тут мать винить, не в ей тут дело. Вот и уехала, а за каким счастьем, спрашивается? Вон Вася, милый человек, руки золотые, так ведь и ему в душу плюнула! И нет бы в деревне, сказать, ей плохо жилось. Электричество, радио, пожалуйте… Так ей и это нипочем, красивой жизни захотела, елки-мочалки! Вы извиняйте, конечно, за грубое слово, это у меня присказка такая. Эх ты, Вася-Василек, голову не вешай!..
– Он хлопнул Васю по плечу и запел вдруг совсем что-то несуразное, запел и сразу осекся.
– Нету у меня голосу… Вот и Шурка у меня большая охотница до музыки, а голосишко хрипатый, вроде как у меня. Корове бодучей бог рог не дает, а нам вот с Шуркой иной раз так спеть охота! А нету, значит, данных никаких. Верно я говорю?
– спросил он у дочки.
– Верно, - согласилась Шурка и покраснела.
– Только я, когда мне петь охота, все равно пою.
Даже Вася не удержался и хохотнул, и теперь с широкого, губастого лица его, словно оттаявшего после мороза, не сходила плутоватая улыбка. Шурка перехватила его взгляд, бросила девушке вожжи: «На, погоняй!» - и бухнулась к нему на колени. Бухнулась и завертелась, устраиваясь как в кресле, а он - вот дело-то какое - отвел цигарку в сторону и огромной, с лопату, ладонью своей погладил ее по пунцовой щеке.
– Эх, Вася, душа моя!
– сказал Марафон и полез к нему целоваться, а жена, поджав губы, застыла с выражением крайнего и снисходительного терпения - видно, привыкла, притерпелась и давно уже махнула на мужа рукой.
Большая Шура с неуверенной лихостью новичка правила конем, вся поглощенная важным делом, и пугливо оглядывалась по сторонам. Солнце еще пряталось за горизонтом, а небо полыхало, переливалось огнями, бушевало над лесом, металось в камышовых зарослях, впаянных в лед реки. Сани нырнули вниз, покатились с пологой горы, самоходом взмыли вверх, и сразу полыхнуло в глаза малиновое солнце. Показался ветряк при школе, а там и открылась родная деревня. Она уже проснулась. От каждой избы поднимались в небо медленные столбы дыма. Из подворотен вылетали заспанные псы, вскачь неслись за Полканом, оглашая утро яростным лаем.
У самых ворот с ведром ждала их бабка Лукерья. Она поставила ведро в снег и козырьком приставила ладошку, потому что от солнца рябило в старых глазах. Марафон перехватил у девушки вожжи и придержал коня.
– Принимай, бабка, гостей! Новую дочку себе привез.
– И, повернувшись к Шуре, сказал: - Прежде попьешь у нас чайку, отдохнешь, а потом Вася тебя отвезет. С полным ведром - к счастью, говорят. Так-то вот, елки-мочалки…
НАТАША
Филька
снял с себя сапоги еще во дворе, приподнял щеколду и тихо прошел в избу, стараясь не скрипеть половицами. Время было позднее - второй час ночи, но мать еще не спала.– Явился, полуношник! Ты тут маешься, дулу изводишь, а он шляется где зря. Говорил с бригадир м-то?
Филька не ответил, взял со стола кусок творожного пирога и полез на печь. Она проводила его осуждающим взглядом, повернулась к мужу, спавшему рядом, и сердито толкнула его:
– А ты что себе думаешь? Слышь, Герасим?..
Муж закряхтел, поворачиваясь.
– Спи ты. Ночь, гляди, - проворчал он.
– Успеешь выспаться. Я об нем одна должна думать? Ты что, не родитель ему?
Она встала, села на кровати, опустив ноги на пол.
– Из Сосновки послали ребят в город учиться на полный кошт, а ты, значит, хуже других? Иль отец твой в чинах больших и денег не знает куда девать? И за что меня бог наказал, какою радостью наградил за горькую жизнь мою?
Филька жевал пирог, чувствуя бессильную жалость к матери, но и не слушал ее, потому что знал все наперед, что она скажет, не в первый раз уже. Мать долго не унималась: всхлипывала, сморкалась в платок, поминала старшего сына, мальчишкой подорвавшегося на немецкой мине, наставляла мужа и корила беспутного Фильку, которого не мытьем, так катаньем положила себе вывести в люди.
Герасим безмятежно храпел, однако жена невзначай толкала его, чтобы слушал. Он кряхтел, огрызался:
– Выключи свое радио-то, - и снова засыпал.
Филька дожевал пирог, вздохнул, сожалея, что не взял куска побольше, а слезать не хотелось, чтобы лишний раз не тревожить мать, и так конца не видать ее причитаниям. Растянувшись наперекос, чтобы ноги не свешивались с печки, он натянул на голову тулуп и сладко поежился под ним, вспомнив бригадирову дочку Наташу, смешной ее белый передничек, косички с бантиками, и уже не мог отвязаться от смутных и сладких видений.
И чего в ней такого, сам не понимал. Худенькая, ершистая, на язык озорная, - только где бы ни был, всюду была она с ним, по пятам ходила и в душу смотрела, преданно и укоризненно. Вот и сейчас мелькала перед ним, прыгала в глазах, вертелась и никак не давала заснуть.
Мать сошла с постели, напилась воды, подоткнула тулуп, свисавший с печки.
– Поговорил бы завтра, а?
– ласково попросила она.
– Ладно, - буркнул Филька, подобрал ноги, стараясь не растерять видения, колобродившие в его уже сонной голове.
– Поговорю я с Наташкой. Она, может, того. .. скажет отцу.
– Вот и ладно, сынок.
Мать тут же примолкла и на цыпочках пошла к постели, уселась на нее, длинно зевнула, перекрестила рот и толкнула храпевшего Герасима.
– Господи, помоги ты ему в разум войти, дураку моему. ..
На следующий день Филька вернулся с фермы до обеда. Он надел чистый пиджак, натянул хромовые сапоги, смазал маслом вихор на макушке и пошел к школе. Он стоял напротив калитки, подпирая спиной телеграфный столб, курил и небрежным взглядом провожал девчонок, выходивших из школы.
– Здравствуй, Филечка. Кого поджидаешь?
– Проводи меня, Филя, а?
Старшеклассницы хихикали, стреляя в него глазами, а девочки помладше показывали язык. Но Филька был невозмутим. Завидев Наташу, он пропустил ее вперед и пошел за ней, огромный, широкий в плечах и сутулый, исподлобья глядя ей в затылок. Она замедлила шаги и откинула голову, будто идет себе не торопясь, ни до кого ей дела нет. Но от Филькиного взгляда не ускользнуло, как покраснели под косичками маленькие уши и напряженной стала спина. «Рада», - подумал он, перекатывая папиросу в зубах и ускоряя шаги. Однако Наташа свернула В сторону и скрылась в дверях сельсовета.