Антон Павлович Чехов
Шрифт:
Застылость жанров, предопределенность тематики вели к облегченности содержания юмористических журналов. Установка на комический тон, выискиванье смешного во что бы то ни стало влекли к балагурству и в серьезных вопросах.
Так, «Стрекозе» показалось очень смешным, что приехавший из Москвы философ, на лекции которого ходит весь Петербург, очень молод, и она писала о нем в таком тоне: «Володенька приехал от папаши из Москвы “лекции цытать” о позитивизме… Володенька еще только в годах Митрофана Простакова: ему всего двадцать два года; но прытью он давно перешагнул седовласых старцев… Бедный Огюст Конт, злосчастный Летре! Володя всем им пальчиком рожи чернилами вымажет» («Стрекоза», 1878, № 7).
Этот «Володенька» был известный философ Владимир Соловьев.
Приведенный пассаж появился в постоянном юмористическом
В июне 1883 года Лейкин предложил Чехову принять на себя составление «Осколков московской жизни». Обозрение должно было быть «по возможности поюмористичнее», в нем следовало «выпячивать», «ничего не хвалить и ни перед чем не умиляться». Чехов осознавал трудности и подводные камни этого жанра (о чем и писал Лейкину), но, видимо, не в полной мере. Во втором же своем фельетоне (кстати, по стилю очень похожем на обозрение «Стрекозы») он обрушивается на другого философа, разбирая его недавнюю брошюру: «Вы читаете и чувствуете, что эта топорная, нескладная галиматья написана человеком вдохновенным (москвичи вообще все вдохновенны), но жутким, необразованным, грубым, глубоко прочувствовавшим палку… […] Редко кто читал, да и читать незачем этот продукт недомыслия». Полемика с философом – К. Леонтьевым – была возможна (в нее уже и вступили В. Соловьев, Н. Лесков), но не такого тона. Освобождение от подобных оценок будет для Чехова делом непростым.
Но эволюция шла быстро. Уже через три года незнание имени В. Соловьева квалифицируется героем чеховского рассказа как «свинство» («Пассажир 1-го класса», 1886). А еще через три месяца Чехов напишет рассказ, где со всей резкостью выступит против либеральной журналистики, в своей полемике с Толстым исходящей из легковесных и расхожих представлений о его теории.
«Ошибка не в том, – говорит повествователь о герое рассказа, газетном обозревателе-фельетонисте, – что он “непротивление злу” признавал абсурдом или не понимал его, а в том, что он не подумал о своей правоспособности выступать судьею в решении этого темного вопроса […] Странно, в общежитии не считается бесчестным, если люди, не подготовленные, не посвященные, не имеющие на то научного и нравственного роста, берутся хозяйничать в той области мысли, в которой они могут быть только гостями. […] Начал он с того, что „все чуткие органы нашей печати уже достойно оценили это пресловутое учение”, затем непосредственно приступил к примерам из Евангелия, истории и обыденной жизни. С первых же строк его труда видно было, что он совсем не уяснил себе того, о чем писал».
Эти мысли развивает далее героиня рассказа, сестра литератора (рассказ первоначально так и назывался: «Сестра»), призывающая «отнестись к этому вопросу честно, с восторгом, с той энергией, с какой Дарвин писал свое “О происхождении видов”, Брем – “Жизнь животных”, Толстой – “Войну и мир”. Работать не вечер, не неделю, а десять, двадцать лет… всю жизнь! Бросить эту фельетонную манеру, а отнестись к вопросу строго научно […], как это делают настоящие добросовестные мыслители».
Непрестанная и добросовестная работа мысли, «штудировка, воля» становятся главными чертами молодого сотрудника юмористических изданий.
Противостоять инерции жанров, стиля, идеологии «малой» прессы было нелегко. Газеты, писал известный в 80-е годы критик А. Скабичевский в рецензии на чеховские «Пестрые рассказы», напоминают «те страшные маховики на заводах, около которых нужно обращаться с большой осторожностью. […] Газетные маховики […] не разрывают человека пополам и не раздробляют его костей, а еще того хуже: лишают его всякого образа и подобия человеческого, ассимилируют его с мертвым механизмом бесконечно вертящейся машины и обращают его в одно из колес этой машины».
Десятки литераторов, начинавших тоже «совсем недурно», очень быстро теряли свое лицо, приспосабливаясь к расхожим мнениям, ассимилируя газетную манеру и стиль. «И ни одному из них не приходит в голову, что время идет, жизнь со дня на день близится к закату, хлеба чужого съедено много, а еще ничего не сделано; что все трое – жертва того неумолимого закона, по которому из сотни начинающих и подающих надежды только
двое, трое выскакивают в люди, все же остальные попадают в тираж, погибают, сыграв роль мяса для пушек…» («Талант», 1886).Две такие судьбы Чехов видел рядом с собою.
Александр Чехов был старший и начал раньше братьев. Был ли у него талант? Антон Чехов ценил некоторые его рассказы, и очень высоко – письма, которые считал «первостатейными произведениями». «Пойми, – писал он брату, – что если бы писал так рассказы, как пишешь письма, то давно бы уже был великим, большущим человеком». Действительно, Ал. П. Чехов обладал счастливой способностью зафиксировать деталь, передать чувство, настроение. (Будущий исследователь покажет влияние этих писем на поэтику прозы Антона Чехова.) Но дарование это проявлялось только в эпистолярном жанре. Ему было очень просто написать письмо объемом в 5—6 книжных страниц, включающее несколько живых сцен и метких описаний, и очень трудно сделать еще одно усилие – быть может, главное – соединить это в целое и, отделив от себя, художественно объективировать. Как письмо все это было блестяще, для рассказа этого было мало.
Как всякому человеку сильного и смелого таланта, Чехову казалось, что такое последнее усилие сделать «легко, как пить дать», – именно поэтому он был так щедр на всевозможные советы. Но этой воли к целому , сосредоточенности, которая достигается огромной внутренней и внешней дисциплиной, – не было у Александра Чехова. А для «малой» прессы, газетной беллетристики вполне достаточно было и того, чем он обладал, – наблюдательности, живости, остроумия. И он поддался, так и оставшись до конца жизни литератором средней руки, «братом предыдущего».
Еще более трагичной оказалась судьба другого брата – художника Николая Павловича Чехова. Работая в иллюстрированных юмористических журналах, он, как и сотрудники-литераторы, должен был выполнять основное требование этих журналов: давать рисунки, наполненные современными реалиями, точно изображать всем известные места – Кузнецкий мост, сад «Эрмитаж», Салон де Варьете. Он это делал, и очень успешно; в его рисунках легко узнавался и Салон, и другие увеселительные места, и театры, и выставки; угадывались и реальные лица, которых он охотно включал в свои композиции (иногда это были те же самые лица, которых вставлял в свои рассказы А. П. Чехов). Но при всей вещной точности рисунок Н. П. Чехова был очень индивидуален. Его многофигурная композиция объединялась единой и очень характерной доминантной линией, создающей как бы некий эмоциональный аккомпанемент.
Для иллюстрации юмористического журнала это было неожиданно и ново.
Однако Николай Чехов не смог сохранить свою индивидуальность. Наряду с такими композициями он все больше работает в жанре рисунка с подписью, т. е. рисунка, иллюстрировавшего краткие бытовые сценки-диалоги, обычно состоящие из нескольких реплик. У жанра рисунка с подписью были жесткие требования – натуралистического правдоподобия ситуации, «проработанности» деталей обстановки. Оригинальность композиции эмоциональность были не нужны, были даже лишними, отнимая у художника время, мешая работе к сроку.
Николай этим требованиям противостоять не смог. Его рисунки 1883—1885 годов все еще узнаются, но они уже близки к картинкам других художников-юмористов – А. Лебедева, В. Порфирьева, П. Федорова – и не идут ни в какое сравнение с прежними композициями в «Зрителе», «Всемирной иллюстрации», «Свете и тенях». Они уже целиком в русле графики юмористической «малой» прессы.
Художественное поражение было главным. Богемный быт, беспорядочная жизнь – все это было уже производным. Рисунок, иллюстрирующий две-три юмористические реплики, можно было сделать за один вечер в номерах Бултыхина или в трущобах Каланчёвки. «Николка, – писал о брате Чехов в 1883 году, – шалаберничает; гибнет хороший, сильный русский талант, гибнет ни за грош… Еще год-два – и песня нашего художника спета. Он сотрется в толпе портерных людей, подлых Яронов и другой гадости… Ты видишь его теперешние работы… Что он делает? Делает все то, что пошло, копеечно […], а между тем в зале стоит его начатая замечательная картина. Ему предложил русский театр иллюстрировать Достоевского…» Но для того чтобы иллюстрировать Достоевского или завершить большую картину, нужна была все та же воля к целому .