Апокриф Аглаи
Шрифт:
– Ключи я оставила около телефона.
– Кретин несчастный! – вслух обратился я к себе, но тут представил стоящую передо мной маму и добавил: – В хорошенькое же говно ты меня втравила (на самом деле я никогда бы при ней не произнес ничего подобного).
И почувствовал, что лопну, если немедленно кому-нибудь об этом не расскажу, если не выговорюсь, не отомщу себе, Беате, моей чертовой католичке-мамочке и даже отцу, у которого был роман с какой-то бабой и у которого не хватило отваги пойти в нем до конца. Или вообще не начинать. Я поспешно стал одеваться, руки у меня тряслись, и я проклинал вывернутую штанину кальсон, потом ремень, который я с такой силой выдергивал из синих джинсов, что пряжка осталась у меня в руке. Я должен был перед кем-то выговориться. Должен был выговориться перед кем-то. Но когда захлопнул дверь и побежал к трамваю, я совершенно ясно осознал: выговориться я должен перед Адамом.
17
Выскочив
На втором этаже я услышал звуки пианино. «Господи, – подумал я, – хоть тут мне повезло».
Адам, уткнувшись в ноты, очень медленно играл что-то, звучавшее, как Бах; видимо, это его здорово захватило, потому что он только бросил взгляд на меня, хрипло дышащего и окруженного клубами потного тумана – прямо тебе конь в осеннем пальто, – и снова склонился над клавиатурой. Даже сгорбился. Я, стараясь привести дыхание в норму, хрипел и кашлял, как старый чахоточник, а он сыграл мотив еще раз, но быстрее, потом еще раз, значительно быстрее, после чего откинулся и вполоборота смотрел на меня с иронической, как мне показалось, усмешкой. «Ну и выбрал я себе наперсника», – с негодованием подумал я, но ведь кому-нибудь другому пришлось бы слишком многое объяснять, а вот ему – куда как меньше, все уложится в несколько предложений. Я снял пальто, бросил на парту, вытер шарфом лоб. Тишина обескураживающе подействовала на меня; я понял, что не могу прокричать ему, что Беата была у меня и я… – не та манера, не та атмосфера, сама собой создающаяся вокруг него. Я открыл окно и закурил. С улицы ворвалось хрипение «трабанта», которого кто-то отчаянно пытался завести; с лязгом проехал трамвай; женщина из двухэтажного домика напротив кричала что-то переходящему улицу мужчине. Холодный воздух несколько отрезвил меня. Я долго так стоял, не произнося ни слова. Еще давился дымом, но уже ловил нужную форму – образ Рика: сигарета между средним и большим пальцами левой руки, глаза прищурены, кривоватая ухмылка. Адам опять проиграл тот же фрагмент мелодии.
– Давно я к этому не возвращался, – сообщил он, – очень интересно задумано. Мелодическая линия состоит из двух пассажей, которые связывает только последнее трезвучие. На волосок от фальши. Композиторская лихость.
Я пропустил его слова мимо ушей. Мне было не до выслушивания восторженных оценок Баха или еще какого-нибудь там Телемана. [35] Я затянулся еще раза два. «Трабант» наконец отъехал, испуская клубы синего дыма. Я щелчком выбросил окурок на улицу и закрыл окно.
35
Телеман Георг Филипп (1681–1727) – немецкий композитор.
И все равно я не мог начать исповедываться ему.
– Послушай-ка, – произнес я. Надо сказать, играть он тут же прекратил. – У тебя не бывает иногда впечатления, что в детстве нас учат принципам, а потом, когда мы пытаемся воплотить их в жизнь, то часто приносим очень много вреда? Потому как мы пытаемся реализовать эти принципы, а страдают от наших неудачных попыток не мы, а наши ближние.
Он по-прежнему сидел ко мне спиной, как будто меня вообще здесь не было. Как будто он меня не
слышал. Но в конце концов он отозвался:– Ты в детстве был церковной служкой?
– Был.
– Чувствуется.
После такого я потянулся к пальто. Я долго надевал его, потом накручивал шарф, вышел из класса и медленно стал спускаться на первый этаж. «Неплохой получился разговор с братской душой». Я попытался жалеть себя, но потом мне расхотелось. Вернее сказать, мне хотелось блевать. И я представил себе, как меня выворачивает, как я выблевываю себя, так что в конце от меня остается пустая оболочка, как в мультфильме, кожаный мешок, который кто-то потом сминает в ком. Кто угодно, да хотя бы Адам. Только на улице я совершенно неожиданно обнаружил, что он выскочил следом за мной и теперь молча шагает рядом. Поэтому я не повернул к трамваю, а двинулся по трассе, которую мы протоптали на прошлой неделе, к «Доротке». Мы шли и молчали.
– Ты извини, – наконец промолвил он, – но я скверно реагирую на такие тексты. Неестественные.
– Вот я и хотел поговорить о неестественности. – Это должно было прозвучать иронически, но, похоже, не получилось. – Я тут как раз совершил нечто неестественное.
– Лучшего эксперта, чем я, тебе не найти. Только вот одна беда с тобой: ты все время говоришь так, словно по книжке читаешь. – Адам некоторое время помолчал. – Ну позлись, позлись на меня, и тебе станет легче.
– Нет сил.
– Тогда позлись на нее. Наверно, это ее вина.
Я остановился и взглянул ему в лицо. Ну да, ему не пришлось долго напрягать мозги, чтобы догадаться. Он прикрыл лицо, как боксер, кулаками. Я со злостью фыркнул: шут. Он опустил руки. Мы пошли дальше.
– Знаешь, чья это вина? – спросил я. – Моей матушки. Я в очередной раз сыграл роль послушного сына. Надеюсь, в последний. С одной стороны, я отвергаю ее образ мышления, ее стиль жизни, а с другой… Я сейчас действительно не знаю, что делать, так как никогда не предвидел подобной ситуации, поэтому меня очень легко направлять. А она католичка больше, чем примас и Папа, вместе взятые, – я схватился за голову. – Школа лицемерия, курва. Школа принципов, которые где-то высоко над нашими головами: начни только притворяться, и все у тебя тогда будет сходиться.
– Я знал пару-другую славных католиков, если речь об этом.
– Я тоже. И что из того? Они, полагаю, были бы ничуть не хуже, если бы их хоть как-то воспитывали. А для большинства этот образ мышления… – я умолк, так как осознал, что несу чушь. Когда ты зол, лучше уж швыряться «курвами», тогда хотя бы никому не покажется, что в твоих словах заключено некое сообщение, кроме сообщения о состоянии тела. Напряженного, возбужденного. Это все равно что лай.
– А знаешь, – произнес Адам через несколько шагов, – принципы, наверно, неплохи, если они формируют то, что исходит из тебя. По крайней мере, я это себе так объясняю. Понимаешь, что-то вроде фильтров, которые служат не для индуцирования сигнала, а для его формирования. Если сигнал исходит из тебя, ты можешь его сформировать, а можешь вообще не выпустить наружу. Задержать. А вот если ты внутри пустой или заполнен чем-то, чего вообще не принимаешь, и принципы начинают создавать вокруг тебя дымовую завесу… Ну, тогда ты становишься сукиным сыном. Тем большим, чем более благородную видимость удалось тебе создать. Сукиным сыном, приводящим в движение марионетку, изображающую ангела.
«Я просил тебя читать мне лекцию?…» Я чуть было не сказал этого ему. А может, и сказал, уверенности тут у меня никакой нет.
– Как раз сегодня со мной такое и произошло, – буркнул я.
– А что, собственно?
– Да все из-за моей бывшей. Моей бывшей, бывшей у меня сегодня утром. «Мудак, даже в такую минуту не можешь удержаться, чтобы не скаламбурить», – подумал я, но ведь совсем еще недавно, несколько минут назад, мне хотелось оказаться где-нибудь вовне, снаружи, обрести дистанцию. Ну вот, дистанцию я обрел. – И теперь она уверена, что может вернуться, когда захочет. Знаешь, этакая минута декламации. С минуту я стоял на сцене. Потом начал отступать, выкручиваться, правда, в настоящее время она не намерена возвращаться… – кажется, я оправдывался. – Но я боюсь, что обидел ее.
Адам молчал. Мы уже были у кафе; через минуту опять закажем по пиву, и все будет, как неделю назад, только неделю назад я был стопроцентно несчастен, а сейчас ворошил свою вину, возможно, воображаемую, возможно, не такую уж и большую, – утешал я себя, – но все-таки вину, которая обременяла меня и которую следовало залить. И тут Адам задал мне вопрос, который, как мне показалось, я не расслышал.
– Не понял.
– Я спрашиваю: и что из того?
– Как это, что из того? Ты что, не понимаешь, что нельзя, не полагается, невозможно, – я так разнервничался, что начал заикаться, – перебрасываться бедой, как горячей картофелиной? Сперва она мне, теперь я ей.