Апостат
Шрифт:
Ещё поворот — вот наконец серый сейчас стенд «Не пей и езжай!». Алексей Петрович ощутил, как в правое ухо, в рёбра, в бедро, навалилось, наконец совладавши с упряжью и измываясь над дегенератствующим Галилеем, Солнце, коему Алексей Петрович улыбнулся, обращая ухмылку также внутрь себя, и избегая, совокупно с курчавым бизоном, глядеть на сверкающий диск.
Гаркнувши по-офицерски, шарахнулся от Алексея Петровича, будто не решаясь вцепиться ему в икру, жёлтый школьный автобус с колоссальным рылом, — так и маскирующийся под позлащённого орангутана, — и долго ещё грозился на швабский манер, несясь по приторной Ferrer street, липовым запахом утверждавшей прусский характер возвращения Алексея Петровича, ещё глубже засунувшего кулаки и костяшкой перста принявшегося бередить тягуче-сладкую рану: словно перчишь персик да закусываешь им угреватый, склизкий со спины «рокфор», сухо рассыпающийся в извинениях за собственную драгоценную гнилость.
Листва топорщилась колкой ещё каймой, стряхивая майских жуков и напоминая Алексею Петровичу о его щетине, к коей он предпочитал не прикасаться, опасаясь разбрызгать жаркие капли, свившие гнёзда вдоль царапин и висевшие сейчас хрупкой щекотливой гирляндой. Молниеносно отозвавшись на ломкий удар по асфальту, прыснула из лип синица, яркостью перьев запросто побивающая скромника пситтакоса, стихла, зато слева,
— и этот последний слог, заплутавший средь зарослей репейника, одичалых роз, изумрудно-фиолетовых спорынистых колосьев не менее беспризорной ржи, повилики, фаляриса, подорожника, соломонички, Andropogon’а, в пряный фарш истоптанного мака с нежными, а потому неуверенно посягающими на алость лепестками, да агавы, проколовшей своим когтем молоденького, до чрезвычайности живучего аполлона, совпал с вязким чавканьем, словно гроздь, давимая копытом, ставимым мягко — «с цыпочки до пяты», — подметил бы Ахилл, дальний сородич Терпсихоры. А финальное «Лёша!», — столь кстати зазвучавшее на подходе Алексея Петровича к дому с бледно-салатовой крышей, — самой выносимой уксусной кислинкой отдалось на вознесённых к нёбу крыльях языка (его Алексей Петрович умудрялся и свитком сворачивать, и выставлять перпендикулярно, ужасая ещё долго на него оглядывающихся, отчего-то вдруг ставших задумчивыми, девиц) — так, вплоть до отъезда из Москвы звал его отец, перед тем как окунуть имя Алексея Петровича в многолетнее, многорусловое, со стремнинами да порогами, молчание.
Зазвеневшие металлом леса вкруг кирки и внезапный гомон в кустарнике окончательно по-парижски опустошили Алексея Петровича, разметавшего гипсовые осколки ночной аварии. Пробираясь меж ветвей, он с трудом превозмогал измождение: «Ванна и сон! Я вовсе не пьян! Ну дай мне ночлег, Святой!..» И всё-таки за перегородкой усталости, крепко схвативши вирши в охапку да посматривая себе под ноги с боязнью Панталоне, — ох, не растерять бы! — Алексей Петрович глубинным подростковым взором, забравшимся в издревле заповедную впадинку слуха, впивал и их суть; и англо-французскую тарабарщину барщинников (распознавая по ней, с щемящей пушкинской ностальгией, родную Сенгорову, ронсаровой берестой скрытую n'egritude); и волны сети — будто материи на матросские рубахи! — коей негры обвешивали леса снаружи: по ней, как поперёк полотна японских марионеточников, возносились тени труб его, Алексея Петровича, наследства; и как самый верхний рабочий, попирая пепельно-белой танцевальной туфлей крест, бирюзовой кистью прилаживал ещё один железный сустав лесам — хоть дальше лезть было ни к чему! И в этой смеси бесполезности с нарочитым презрением к акрофобии, и в трогательной влажности испода малиново голосящего рта, Алексею Петровичу чудилось столько восхитительной грации, что он сей же час приобщил сенегальца с своим дэвам, нимфам, финнам. А зря.
В теперь благоухающую сосну, приставивши к ней оба запястья и оттопыривши вишнёвый, с лиловым отливом зад, упиралась Лидочка («Poussez, Madame!» — помнится, некогда, правда совсем по другому поводу, истово визжал парижский диалектик в окроплённом кровью халате), скоблила застёжкой стильных «американо-итальянских» мясистокаблучных башмаков голень с прямыми тёмными разводами и морзовой буквой «Г», выклеенной жёлтым пластырем, — да обрывала нежные, точно до блеска вымытые листья за ночь народившегося плюща, отчаянно сопротивлявшегося гибели. У пожарных же царило безмолвие необычайное.
Алексей Петрович проскользнул в серую гридницу. Со стола грянула белёсая тень, открывши его взору электричеством опрямоуголенное время, — девяносто пять с половиной часов, — оказавшееся к тому же и невесомым, на мгновение примерившись к выемке в ладони Алексея Петровича, перевернувшего его с ног на голову. Вверх. По ступеням, ощущая неотвратимо наваливающийся день в каждом вихляющем движении кошки, в отцовом храпе mandeikagati, означившем ему, как в задаче с нахождением неизвестного от противного, собственную спальню, куда он угодил, ткнувшись перед тем в кабинет и стащивши из чрева мяукнувшей копировальной машины кипу американских листов (шире и короче старосветских), а из темени лупоглазого после лоботомии филина — ручку, — испытавши перед тем её синеву на жилистом бугре тыльной стороны ладони, — чего не делал уже десятка два лет.
С полки тёмно-зелёного шкапа, средь рваного ряда советских, бумажными глыбами сросшихся волюмов, завешенных ещё верившей в свою синеву тафтой (так что выпрастывались лишь блеклые корешки «Библиотеки
приключений» — двигателя ранне-советской эмиграции, самой романтичной из всех, — да забредшая сюда под старость супружеская пара Цвейга с Розенцвейгом и неопрятным Дорианом Греем, утерявшим по пути в Америку обе «р»), за воровством с ужасом следили сумрачные на дымчатом фоне предки Алексея Петровича, растворяемые, как это принято в крушимых Орестами постменархических матриархатах — по старшинству! Вот тот, экс туз Экибастуза, голубоватый, обпачканный мухами, служил вроде при столичном главке. Страх. Урчащий испуг в глазах, всё значительнее вперившихся в Алексея Петровича. Ужас перед огульным, загулявшим миром, который и попытались спровадить в космос, тотчас отхаркнувший его в Тихий — тьфу! ох уж мне эти подлецы-переводчики! — в Мировой океан, к корибантствующим калибанчикам да их иглокожим пентаграммам.Теперь урчал трубами весь дом, но не просто, а с камарино-флейтистской заковыкой: сперва вступали два сиплых гудка, молниеносно нагоняемые пронзительной полтавской сопилкой, выдувавшей четыре заливчатых, со стрепетом и дребезгом, трели, — это повторялось беспрерывно, точно было вычеканено на брюшином кольце шарманки красного дерева, того златоперстого мейстерзингера, который придёт и fera chanter на регентовый, quasi богопомазанный манер: «pa-a-asssience… Dii… — pa-ra-ra-diii-paaasssiennnnce… Diiii…»
Близ застеклённого как разноусый циферблат дагеротипа князя Тенырёва — прапрадеда с материнской стороны (коего также звали Алексеем Петровичем), сейчас опрокинутого навзничь и начисто смазанного белокурой солнечной прядью, виющейся от вопросительно отверзнутого васисдаса, — скучилось в водопойной ажитации стадце кварцевых слонов, всех понурившихся голубыми бивнями, с сердцеобразными (так малюют, с оглядкой на патруль дружинников, свой гипертрофированный орган на заборах слабые в анатомии влюблённые) задами, — хорошенько истоптавши пыль против чиганака чикагского оазиса. Алексей Петрович, прижимая листы к животу, зашуршал, удерживая их от побега, сопровождаемый кошкой, мимо ванной, плюхнулся на матрас — тот самый, советский, незнамо для чего перевезённый через океан в этот зябко-безликий угол, на потеху «гостям», — попрал ступнёй пришвартованный к зелёной с жёлтой прожилкой тумбе рюкзак, осыпавши его землёй, илом и песком; спасая, вытянул, за беотийский чуб, из мнемозинобликой стихии (когда объятая полудрёмой Фетида, грёзу свою — вкупе с барокковой баркой — растворяя в волнах, переживает, постанывая, содеянный подвиг) стих, переиначивши поначалу «девический» в «израненных», да подивившись, как удачно шаг полицейских кентавров преобразился в мерную поступь мерина ламанчевского конквистадора. Алексею Петровичу и хотелось бы продолжить про круговерчение тринадцатой главы, перейдя и на Сирано, забравшись и в библиотеку самого Гиша, — то есть творя уже беспромежуточно меж мыслию да слово- и руконаложением, — но не смог противиться лавине сонливости, а потому, избавивши свои глиняные конечности от обуви, принялся сдирать с себя одежду, соображая, как бы голышом пробраться к ванне, и в то же время, уже набирая материалу порыхлее на постсновидческое писание, по опыту зная о неизбежности диффузии образов с «реальностью», ведущей своё происхождение от Богоматери да подземных струй мифа, того, того самого мифа! — «се мит» — прогалдят галлы. А за окном пожарные, разделившись на команды произвольно, то есть по расам, кикали, подчиняясь кодексу соккера, труп хорька, и рабочие, скучившись на южной площадке лесов, все как один сложивши ладони козырьком, словно для свойского ритуала причастия, болели, нещадно офранцуживая койне, за своих, — недавний же танцор, восставши позади всех на пуанты, с позлащёным молотом под мышкой, покрикивал равномерно и заунывно, сапфирной, теперь в коралловой оправе, пастью, с ворсистым, даже с каким-то наваристым акцентом лумумбовца, где столько плавного московника: «давай!» — пауза — «давай!» — снова звонкий промежуток, так что невозможно было определить, подбадривает ли он игроков или же приветствует Солнце, исполинским оком взгромоздившееся над заревными казармами, и с гипертрофированным надсмотрщицким недоумением взиравшее на затянувшийся перерыв в ремонте храма, как дитё, добившееся обновы сентиментальным шантажом отца да со зверским нетерпением выжидающее дара.
Голому, колюческулому Алексею Петровичу с непривычки сдавалось, будто от щетины голова его разбухла, округлившись, и, поочерёдно прикладываясь к маслакам исподами ладоней (только затем, мыслью прокалывая пелену и добираясь до скучного уже акта, понимал соотношение каждого кольчатого прикосновения с «давай!» негра), он чуял, упиваясь им, как смертник столярными (позади оставившими плотников) хлопотами палача, весь протяжный, с натужным нажимом на пенультьему «у-у-у-ужас» (и отголосками второго слога и трубном жужжании с шипом, точно отцов дом прочищал ствол бронхиального дерева — свою травмированную трахею), сознавая, что несмотря на вопли каменщиков, всё вокруг покоится в немоте, вызванной и ночным его побегом, и теперешней преступной одержимостью описать лесную встречу с тем, кого предки Алексея Петровича из страха предпочли забыть, — лишь бы не называть любым из его имён. И всё-таки бумага не в силах была отказаться запечатлеть лик с сердоликовыми сейчас (то есть в ожидании сна Алексея Петровича) очами: лист притягивал чернилосеятеля — зёрнам уготовляя гибель! — точно пропасть всадника. Более того, дальнейшее должно было произойти в молчании, как бы балансируя вокальными конечностями, абсорбируя содеянное и насыщаясь им, словно хищник, ретиво похрустывающий суставами, растягивается, в ожидании родов своей самки, бок о — разорванный — бок с ланью на целых блаженных шесть суток.
Солнце, заливши комнату Алексея Петровича жаркой топью, заколыхалось на кровати, стенах, в гирляндах фальшивого и, следовательно, вечного плюща, виршах, оттеняя синь чернил, а лист, раскинул члены, округло выставил части неизмаранной спины, точно выговаривая себе четыре дополнительные конечности. Самый персидский месяц когтил своей львиной лапой чикагские территории под гулюканье мичиганских горлиц, неслышно ступавших в кустах малины, оплетённых плющом, — точно заперших свои вызревающие ягоды в ларь: Ялта и Тарту! Алексей Петрович наступил на поэму, тотчас прилипшую к плюсне, обхвативши её своими сухенькими створками — мольба моллюска! — но выпустила, удержав постепенно рыжеющую песчаную пошлину с Афродиты Урании, посягнувшей на звание Эроса вкупе с его гастрофетом и болтом (чьё ворованное остриё прыснуло анчаровым соком из-под пальцев ног Алексея Петровича, оставивши на стене голубой апостроф рикошета), да отправившейся по пену: благо в ванной теперь стукнуло, шарк и шлёпанье хлопанцев стали пропадать, шелестя так наваристо, что вызвали прикасание подушечки правой щепоти к виску — борода обещала быть знатной, на зависть архангелу Мишелю, если, конечно, божий сподвижник мог осилить смертное прегрешение человеков.