Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Апостат

Ливри Анатолий Владимирович

Шрифт:

Наконец он решился. Поднял щепотью шуйцы шуршащий пакет, приноровился к его весу, одновременно отстраняя его от бедра, словно схваченную за хвост рептилию, взялся поудобнее за рычаг и, прихвативши локтем бутыль, рванул щеколду, тут же её и сломав, да простонав то, что думал Ипполит об Агамемноновой свояченице, стал, мычанием выдавая планы массовых пыток и содомий, сосать кисть. Гидра отпрянула на дистанцию, с коей исскони свыкся Алексей Петрович, заклокотала, источая яд и дым, а он, и тут полагаясь на опыт, принялся, лорнируя лернейскую самку, отсекать ей, одну за другой, морды, взором прижигая выи и успевая отпихивать пакетом гадёныша-подростка с кудрями Кундри, дуракинским выражением глаз и колоссальной шишкой под носом, — всё намеревавшегося обвить своими верхними щупальцами раненую ляжку. Свершивши второй подвиг, Алексей Петрович вернулся к креслу, бросил поклажу наземь и, обнявшись с бутылью да Гомером, обрушился против экрана, где Индиана Джонс перестреливался из «Maschinenpistole» Фоллмера (за пару лет до изобретения последнего) со столь же преждевременными «Nazis», опрометчиво маскировавшимися под Левитов.

Только китаец оценил смену окраски Алексея Петровича — в прочих попутчиках чутьё на нюанс было истреблено напрочь, и они лишь проследили за Алексеем Петровичем, тупо вперивши в него волоочитое внимание, отталкиваемые мраком, так и источаемым его телом, — словно диффузией венозной крови в архимедовой микве. Китаец же, не прекращая теребить (признак добродушия сытого азиата)

алочешуйного от трения карпа, одобрительно крякнул, принюхался, растопыривши ноздри, крякнул ещё зычнее, поощрительнее, однако тотчас же и оставил Алексея Петровича, погрузившись в пособие рыболову-любителю, с азартом очарованного дилетанта хлопая белыми, словно припорошенными мукой ресницами, на пронзённых червяков (живучих пуще Сен-Себастьяна!) да на подобий лазуритокрылых стрекоз, состряпанных с полным презрением к энтомологическим способностям Teleostei, — помесь несусветного мимесиса с ионовым интегристским упорством, — предназначенные сокрытию в волнах, под стать прочим шельмованным местам природы, уверившей в передовую эстетику дурных естествоведов.

Из-под щучьего оперения книжного корешка выперла брошюрка помельче до потемнее — «Вестник Прихода Святого Улисса», — китаец, видно, вкусил духовных благ из вездесущей длани апостола Фомы и теперь уволакивал их с собой в дали настолько баснословные, что Алексей Петрович поёжился, глотнувши вина прямо из горлышка. Взаимосвязь с причастием стала теснее, действие оного на Алексея Петровича — деепричастие! — скорее. А он уже выбирал, привередничая, грядущие грёзы, тасуя с тассовой суетой возможные сновидения, как Христова ласка — души берсерков. Отныне всё стало хорошо, — распределено по своим исконным местам, терпимость Алексея Петровича к миру повысилась с ослаблением моторного гула, и взор, словно испытуя самолётную утробу, сощурившись до размеров райских врат, прошёлся полукругом! Кисть отяжелела, будто примерялась к неимоверному весу ростовщического портрета с десятой частью тьмы полновесных червонцев, — и снова Алексей Петрович отхлебнул, уже истинно по-русски (казацкий разъезд — авангард сна!) утерши губы манжетом, оставивши на белой ткани пунцовую борозду и плеснувши ненароком на пол вином. Багровая лужица сей же час вытянулась в ленту, запестрела и даже как-то зашипела. Чудо было произведено. Алексей Петрович взялся за бутылку, как за посох. Теперь дозволялось отправлять в странствие дух — второго Алексея Петровича, бесплотного его двойника, — вплотную ко всякой живности, ко всякому предмету, подчас проникая вглубь их, ежели они, конечно, не шибко отталкивали его привыкшее к жреческой стерильности нутро. Вот и теперь Алексей Петрович позволил своей тени приблизиться к плешивой даме, и, хорошенько заткнувши левой щепотью ноздри (десницу, следуя рефлексу тех же Левитов, — с коими он в кровном родстве не состоял, — Алексей Петрович предназначал участию в ритуалах, не им — душой проверенных на добротность), — защищая предвкушаемое сновидение от пресного, с гнильцой, запаха пота, коим, вроде, не гнушался вновь наяривавший пальцами по клавиатуре бородач, словно компьютер был исполинским тимпаном, обтянутым дермой вендейца, а сам он — глашатаем республиканского миротворчества. Алексей Петрович слышал дыхание дамы — тяжкое, усугублявшееся вжатием локтей в живот, неумением расслаблять (для вящего осязания их!) абдоминальные мускулы, одновременно налегая ими на диафрагму: так гонщик гладит чуткой плюсной отзывчивую педаль и, обходясь без всякого саке, хмелеет от камикадзевой дозы адреналина. Алексей Петрович испытывал явное поползновение к предсмертному планеризму, продолжая выискивать потенциального воздушного разбойника, доверяясь в этом лафатерском демарше изгибу усов и высчитывая, станут ли шахиды ставить первомайский мат, мстя за падение исламолюбого Берлина. Ибо нет ничего сладостнее давней, выдержанной, как геморрагин в филоктетовых венах, мести! Homer dixit!

Челюсти бежевой дамы двигались непрерывно, и хлебные крошки припорашивали грудь, улавливаемые более морщинами кожи, чем складками апельсинового бюстгалтера. Поперёк шеи со срединной впадиной, — точно капканом на мавританские персты, — лежал оловянный отсвет иллюминатора. Топлёный грюйер мясистой пиццы, четвертуемой обычно на рекламном экране, беспрестанно воссоздавался в миниатюре слюной при разевании рта, искривлявшегося для чавкающего извержения упрощённых постулатов марксовой доктрины, когда занавесь отпахивалась настолько, что в первом классе можно было рассмотреть дивно скопированный бергсонов профиль, отдавшийся такой же неистовой гайдамачине, как Пушкин– остреомах (от глагола «махаться», разумеется), средь колесообразных парижских пирожков: против бутылки, прочно засевшей в ванне со льдом, сахарная радуга от Ladur'ee — фисташковое, вишнёвое, цитрусовое ожерелье, рассыпающееся на самоцветные, Рембо посрамляющие «омикроны», да шеренгу меренг попроще, и тотчас проглатываемые во искупление второго мидасова греха.

Высказавши своё мировоззрение стилем Сартр-супер-стар, дама в который раз утёрла пасть — слева направо, отчего все крохи слиплись и коричневый ком, а затем (видно не впервой!) прошлась по подбородку сверху вниз большим с указательным пальцами, словно утирая друзовы усищи. Сожравши мякиш, она принялась потчевать себя булкой от «Поля» с видом regardez-comme-je-suis-dr^ole: в конце полёта провиант неамериканского происхождения подлежал истреблению, — пересечь границу континента в желудках, тем нарушив, всё-таки, закон! (Я бы, до конца оправдывая тираническое моё звание, вспарывал брюха каждой десятой туристке!). И она, подчиняясь таможенному предписанию, налегала на параллелепипед французского хлебца — мулата с подсолнуховыми чирьями (выдавливая их поминутно загодя обгрызенными коготками, и заглатывая поочерёдно), боролась, подчас победоносно, с позлащённой иллюминатором гривой, всё норовившей пробраться в пасть под покровом салатовых листьев, средь которых Алексей Петрович разглядел головастого, словно сорбоннский интеллектуал, червя. Пихнув локтем соседа и прервавши его бисерную импровизацию глубокомысленным «Хы-гымм!», она облизала свой обезьяний безымянный, золотом (в разумной пропорции смешанным с серебром) опоясанный палец, и тотчас, успевая воспользоваться его влажностью, принялась, покряхтывая от удовольствия, тереть левый глаз, превращавшийся в варёный моллюск. Затем той же, ещё лоснящейся от слюны десницей вытянувши из створок «Поля» вялый шмат сыра (раздвоенной аспидным языком продукции кибуцника Полифема) и оттолкнувши им бледнеющую прядь, сожрала его, всё азартнее пришпоривая остриём локтя соседа: «Ничего не останется. Ни крохи «Поля». Ноль! Que c’est dr^ole!».

«Сомневаюсь, стоит ли вообще когда-нибудь обучать их самоочищению, разработке атрибутики священнодействий с одесной стороны, в то же время предохраняя её от соприкосновения с обыденным, — впрочем, будь я левшой, перековал бы я законы мироздания по своему подобию. Но я — правша!», — и пальцы Алексея Петровича сызнова сжались и сплелись бы в щепоть, не повстречай они бутылки, чьё горлышко тотчас оказалось вознесено к губам, перекрещенным кончиком языка: «Да здравствует чилийский совиньон, наш друг! Однако не в нём соизволил бы я захлебнуться, выбравши нечто послаще, как маркиз, салунный шалун, своё Santo del Chianti: наиизящнейшая манера бальзамирования родовитых тел впрок, навырост человечеству, — вот он, сверхчистоплотный рефлекс возвращения к фараоновой нетленности, к пронизыванию телом вечности, к отделению от хаоса наинадёжнейшей перегородкой непорочности, этим исконным брахманским оружием, ибо не ощущаемым прочими кастами, а потому пронзающим их, как моё слово — века. Вот она, моя жизнь!» — ещё глоток. — «Постоянное расчленение их мира на чистое и мараное да марающее,

проведение многочисленных рубежей (истинное назначение землемера!) меж разношерстной нечистью, каталогизация бестиария изначально человекообразных, загнание их в отъезжую Ржечь Посполитую, чтоб нагуливали покамест там жирок для нашего охотницкого послепасхального благоговейного разговения, и одновременно — возведение квадратного двадцатибашенного редута для свезения в огороженное пространство, на трёхколёсных буйволовых можарах, лоз редчайших, дабы сплетались там, пускали бы корни, в чуемом мною прозябанье возносясь к митровласому лику! Ликом же эдипствуя, ненароком внедряясь во влажную землю, — с беспардонностью слепцов хватая что ни попало, и, по мере расцветания, уподобляясь творцу.

Я бы присел у сердоликовых врат, прошептавши по-русски (с синхронным ангельским толмачеством на три иноплеменных наречия да семью подстрочными переводами, вкупе с усилиями Шивы на амслене): «Ну, приходи-ка, мудрец, эй, ты, из-за гор и объегоривай меня!», — раскрывши при этом обе ладошки, будто христарадничая, на самом же деле преисполненный гордыни за наидлиннейшие, наитончайшие, необузданным виноградом прущие линии жизни — похваляясь ими пред Солнцем. Да разве Город Мира имел когда-либо лучшего стражника?! И отпадут пятеро лепестков от бастиона с трёхпалой тенью; и разверзнется, вобравши в себя потопные воды, — тотчас отрыгнувши их сатурновым кольцом! — Мать-Сыра-Планета; и, возгордясь гордиевой своей смекалкой, кордильерский друг мореходов восзавяжет, как была она издревле, пуповину, перекусивши её перед тем на волчий манер; и возжаждавши единения с новоотрешённым узлом, затрепещет мой пуп, дрожью увлекая абдоминальные мускулы, в эпилептическом припадке танцующие русалочкины ножки (брюхатые тенью треножника!) с пеной, дрожащей на лодыжках; и, подхваченные этой волной, извергнут мои уста набор звуков наитаинственный, воспроизводящий урчание утробы Земли, шумы её червонной аорты: эваиона! ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы!».

Показалась доселе незнакомая стюардесса, принадлежащая, оказывается, исключительно бизнес-классу (самолётные лакеи на поверку подразделялись на просто дворню, дворню вхожую — без смены обуви! — в барские палаты и дворню барских палат) с профессорской проседью рассыпчатого ёжика, ректорскими галстучком и осклабленностью взора да впридачу с величавой тряскостью жира желваков и маслаков, а на лбу — добрая половина констелляции Ариадны, — самая северо-западная звезда кровоточила багряным, будто длань Эос. Стюардесса зацепила коленом занавесь, отчего чайкины крылья изломались парой S– образных молний, так, что властелин колец от Ladur'ee из приоткрытого прислугой райка, оставивши лакомство, воззрился на ткань с мягкой усмешкой (орнитологические отблески коей доказывали идентичность вышивки по обе стороны: недосмотр авиакомпании с точки зрения ультрамарксистской эстетики, этого чувственного придатка справедливости плебея-шашечника, в дамки проскочившего), — и принялась, оттопыривши блеклую с изнанки нижнюю губу да наполовину выпустивши бежевый язык, сортировать силиквы империй, вырученные за побочно сбытый беспошлинный алкоголь. В полузабытьи счёта она медленно отступала (напрочь позабывши о занавеси, вовсе свернувшейся в свиток), словно сотворяя реверанс перед купонами по всем требуемым премудрым Журденом правилам, и топыривши куда-то вбок, к удаляющемуся востоку, выпукло-тряский по ободу — как сгнивающая на бахче тыква, — зад, судя по его форме, ведущий своё происхождение не от швабских немцев, но от немецких швейцарцев.

Алексей Петрович же продолжал накачивать своё чувство нюанса, пальпировать собственную страсть к пропорции — с давних пор гипертрофированную у него почище раковой печени бессмертного Силена: «Больно? Мммму? А тут больнее? C’est ce bobo! Baubo! Ямбом брось, Роксанка, быль бобыля-гасконца! Вот тут гнездится он, милашка-юбрис: когда быкоимённых (поверим мы Гераклушке-лингвисту?) иберцев в ристальной сбруе вдруг натравить на рогоносцев! Оттуда он, с арены, Malheur твой, детская моя смышлённость!» — Привычное утреннее вдохновение, самого низкого, однако, пошиба, нахлынуло, Алексей Петрович выхватил «Parker», оголил его жало, испытавши добротность ядотока, и воспроизвёл, на кромсаемой бумаге, лишь им самим расшифровываемыми каракулями, своё скоропостижное воспарение с луны, где, ежели приглядеться, назло испанскому монарху (коронованному буквально несколько лет назад, тринадцатого мая!), Эндимионовы наследники пооставляли носы. Алексей Петрович описал, как даже у третьего поколения базельских римлян с forestieri патологически разбухают зады и скукоживается кососаженный аресов разворот рамен; сразу после этого перескочил на юношескую, с опушившимся надгубьем рифму, дофантазировал на листе, как уже скрывшаяся за занавесью стюардесса чокнулась бокалом со стаканом пейсатого лакомки размашистым круговым полубрудершафтским жестом раскосоокой парижской гарсонши, — когда её пролетарский (сиречь хилый, с коряво обкусанными ногтями, псиной тряскостью и псориазом) кулак нехотя залезает за сдачей в консульский карман; не забыл Алексей Петрович и вдовью зыбь дармового клико, валами своей пятнистой ряби попадавшей в такт хора мотора, донёсшего, ежели верить экранам, лайнер до самого Фарерского архипелага — вечноветчинной родины Гамлета Гамлетовича.

— Цок — цок, — раздался трагинервический звон за занавесью. — Цок — цок — цо? — настырно вопрошал он, окончательно метаморфозируя каблук в копытце. И Алексей Петрович поверил полому металлическому эху, его источника не видя, поверил именно потому, что причина звука оставалась незримой, записал и его (причём буквы становились шире и приземестей — как с годами граф Энрике Шамборский — первая веха сна), прочувствовавши и лишь затем заприметивши прерванный процесс насыщения справа: подозрительный, балансирующий верхними конечностями на краю Пановой пропасти женский взор, — сретение одинокой с неведанным хищником, страстно десницей нарождающим образы, и сей же час сеющим их ритмической судорогой длани. Ведь поэт есть воплощённый ужас — факел в шерстистой моцартовой длани — пред ощерившейся сворой почти прикормленных гиен, пришедших на растерзанье Терпсихоры. Полночниц-ножек Фюссли! Старайся, переводчик-немец! «Ах ножка эта! И вторая! Составим их! В твоих молитвах, washingtonia filifera, живу, жив! У-у-у-у-у-у! Повторно! Снова! Снова! Снова! Va! Vis! Со стоном влажным! Я!.. Гони же драной шалью Мельпомену на Геликон! На Гели?..», — в такие ярые мгновения даже попадавшийся под руку Алексея Петровича понтифик Пушкин, и тот не удостаивался пощады, — как ни ходатайствовала за него лихость ямвлиховой души! — как же! пусть и рассчитал стихотворец романное время по календарю, только что же приписал он другоубийство онегинской сердитости, ведущей, мол, свои истоки от непредсказанного поверхностным Ленским обилия гостей, обнаруженного, якобы, лишь за столом. И это наш-то шустроглазый, бурлящий Schadenfreude Евгений-не-Дюринг?! Как бы не так, Александр Сергеевич! Как бы не так! Заприметил бы твой герой перед крыльцом Лариных возки, кибитки, брички, сани да и бы поворотил оглобли, Третий Гарольд с ударением на конце. Не вышло бы дуэли!

Интеллектуал, выплюнувши бородку и прервавши дактилографирование, замер злачно-харлемовым (что близ Нью Амстердама) певуном госпела скороспелых методистов — растопыренными пальцами вниз, — подозрительно закосился на Алексея Петровича, проверил котомку меж жирных щиколоток и, медленно сложивши руки на брюхе, поникнул чёлкой, словно сотворив полуденный ритуал благочестия некоему своему закатному идолу.

Тут Алексей Петрович прикончил вино, звонко стукнувши бутылочным дном об откидной, тотчас треснувший столик, и очень скоро заснул как убитый самым крепким сном, — нате-с уж и вам, Николай Васильевич, чтоб Пушкину не в одиночку краснеть, — наподобие пляшущей горы Ленского, кою истоптали — за полночь, в самый волчий час (о, как я вижу истоки имени сего!), — наши иссечённые в кровь ступни! И-и-и-и-и-и! И-А!

Поделиться с друзьями: