Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Не люблю романтиков! Ему подавай солнце. Оно, милый, всем одно, светит себе да посмеивается, как людишки себе лучи отвоевывают. И достаются лучи кому? Молчишь, брат, не знаешь! Тем, кто от безделья рожу свою солнцу подставляет. Другим же вот лучики спину больше к одежде прижигают. Это все к нему вон, к Пасторино, относится. Все мои монологи для него и его вымогательной филармонии.

— Мудрено что-то!

— Очень даже просто. Звонок! Пошли принимать солнечные ванны.

Они двинулись к балагану. Осел повернул голову вслед, затем опустил ее в бочку и, отфыркиваясь, стал пить мутную воду. Пожевал попавшийся окурок и снова побрел к изгороди. Из-за изгороди протянулась к нему рука. Осел

лизнул ее. Рука была маленькая и жесткая, от всей фигуры едва доносился запах цирковой конюшни, но ослу этого было достаточно, и когда замелькало синее пальто за кольями, он тоже последовал за ним к калитке, испуганно ловя мелькавшую в просветах синеву. Калитка отворилась, и Надя вошла во двор. Она присела на первый попавшийся ящик, сняла пальто. Осел склонился над ним. Надя погладила осла.

— Хорошо, что никого нет. Начнут спрашивать, что да как. А ты попробуй объясни…

Ей до сих пор горечь не давала покоя. Вадим, к которому она пошла не задумываясь, потому что в ее мыслях он был другим, Вадим, самый близкий, как ей всегда казалось, человек, не поверил ей. Не понял! «Должна!» — для него это звучало иначе, подтверждением гнусной сплетни, видимо волочившейся когда-то по конвейеру. Он не понял, что она одним глотком мнимого, придуманного счастья выбила у человека надолго хлеб — оставила Шовкуненко одного, без работы, поступила подло. Надя вернулась, отгоняя от себя мысли о Вадиме, о цирке.

Все это кончилось. Перед ней был короб «Цирка на колесах», а рядом доверчиво дышал ей в лицо осел. Она поднялась, подхватила вещи, подошла к палатке, оглянулась на осла, помедлила и вошла.

26

Юг изнурял людей передвижки работой. Пасторино специально выбирал места, где было скопление отдыхающих. Работали иногда и вечерами. В коробе не было света, да он был, пожалуй, и ни к чему. Брезентовый купол не натягивали — вечера были светлые. Днем же солнце палило, и Арефьев часто не мог выходить на раус. Мучило сердцебиение.

— В Италии, впрочем, точно я не помню, был журнал цирковой. Назывался «Соль ла сомбра», по-русски «Свет и тень». Там, я слыхал, цирки тоже без купола, как наш балаган куцый. Так вот, те места, что в тени, самые дорогие, а на солнцепеке — по копеечке. Странно, но факт! Пасторино решил и нам платить по этой таксе. Нам за раус на солнцепеке — копейки. А всю выручку — филармонии и себе, — рассказывал Арефьев. Его мучили жажда и одышка. Море его волновало по-своему. Он не ходил на пляж, но вечерами молчаливо прислушивался к его шуму.

— Море навевает думы о мемуарах, — сказал он однажды Шовкуненко. — Буду писать, вот что! И не перечьте мне. Подумаешь: ну, нет пока журнала «Советский цирк». Ну, пока я не корр, а укор для советского цирка. Но что ж, ведь не вечно годы будут трудными сороковыми и послевоенными!..

С приходом Нади у Шовкуненко снова появилась жажда зажечь ее идеей нового номера. Ему думалось, что она жила теперь только своим искусством, и он старался вдохнуть в номер как можно больше красоты и света. Ему запали в душу ласточки, поэтому в номер партерных акробатов скоро вошли движения стремительного полета птиц. Но этого было мало. До жеста, до малейшего движения головой или кистями рук он вырабатывал в Наде пластику. Вскоре номер «Партерные акробаты» стал отходить, уступая место родившимся «Ласточкам».

Шовкуненко заставил Пасторино дать ему возможность приобрести батут. Резиновая, натянутая на двухметровом уровне от земли сетка выталкивала в воздух прыгающего на ней человека.

Так возникали в воздухе ласточки. Шовкуненко шел на риск, зная, что номер не для передвижки, шел на риск только ради Надиного спокойствия. Риск выбивал ее из раздумий, и Шовкуненко после такой работы видел свою прежнюю Надю. Он напрягал свои силы, чтобы удержать Надю. Но… опять вставало «но», которое не могло соединить их полет вместе. Все дни после возвращения она другая… Шовкуненко решил твердо ее ничем не беспокоить. Однако иногда ему казалось, что он не прав в чем-то, не понимает ее. Но в чем? Эта загадка мучила его, как и трудное рождение номера в условиях передвижки.

Однажды Арефьев сказал, словно знал, над чем мучился и о чем мечтал Шовкуненко.

— Потерпи, Григорий! Осталось уже недолго… Сами ведь виноваты, что нас поздно заметили. Дали бы раза три халтуру, кустарщину, где-нибудь фельетон бы появился… Я бы ради практики это сделал. Однако мне никто не позволил этого сделать. Наша молодежь не пошла на сделку с совестью. В этом-то и сила! Война пробила брешь в искусстве, поползли всякие поганки-балаганки-пасторинки. И вот я сейчас счастлив, что выпало мне, старому, вместе с молодежью закрыть эту брешь, доказывая, что советское искусство неуязвимо.

Шовкуненко понимал, что передвижки скоро не станет. Но как скоро, когда придет это время?

Пасторино вел себя странно. Нервничал. Ездил, не посвящая в свои поездки даже Зинаиду. Уезжал один на три-четыре дня. Его поведение говорило о близком конце. А «Цирк на колесах» по-прежнему передвигался дальше. Его устанавливали, играли спектакли. Артистов теперь поддерживала уверенность в близости краха. Однако, когда крах наступил в виде маленькой, короткой телеграммы, что принес фининспектор, все растерялись.

«Пасторино снят, просьба задержаться. Выехала комиссия — Главное управление цирков» — гласила телеграмма.

И сразу сколько надежд всколыхнула она! Люди не расходились. Все одиннадцать сидели в коробе, в круглую дыру которого заглядывало небо. Ветер. Ночь теплая, с сердитым кипящим за балаганом морем. Этот морской рокот бил в стенки балагана, заставлял дрожать его некрепкие, сопревшие доски. Без купола, точно его лишили паруса, короб был похож на лодку, обреченную на гибель. Море простое и море жизни, казалось, стирали его с лица земли. Крушение Пасторино! Оно ощущалось прежде всего в людях: все стали сами собой. Один Пасторино сидел, тяжело дыша, согнувшись, точно его придавили, и пугливо озирался вокруг.

— Погляди, Григорий, на каплю людского моря, — Арефьев, просветленный и счастливый, дышал легко и был бодр. — Только одиннадцать, а как четко выражено все, что есть хорошего и плохого в людях: свой подлец, просто люди и герои.

Последние часы вместе! Люди знали это и перестали тяготиться друг другом. Пасторино, забыв о жене и ребенке, растерянно, плаксиво жался к Евдокии.

— Евдокия! — почти беззвучно произносил он. А она, презрительно сторонясь его, говорила Филиппу:

— Уйдем отсюда. Нам-то что… Чего липнешь, поди от меня, — оттолкнула она Пасторино, ловко подхватила Филиппа и, не спрашивая того, хочет он идти или нет, потащила его к выходу, грозно крича: — Уйдем! Пусть их, нас это не касается!

— Первая крыса! — констатировал Арефьев.

— Отстань, проклятый старик! Чего ты хочешь, чему ты радуешься? Сам ведь старье, кому ты-то будешь нужен? — истерично выкрикивая каждое слово, Пасторино злобно вцепился в Арефьева. Старик, улыбаясь, глядел на судорожные пальцы, что впились в его косоворотку.

— Кому, говоришь, нужен? Следствию…

— Меня судить? За что? A-а! Нет, вы только послушайте за что? Я ничего не сделал! Я — честный администратор! А-а! — пальцы разжались.

Арефьев расправил косоворотку.

Поделиться с друзьями: