Аргентинское танго
Шрифт:
А ей, ей еще надо было в жизни — все.
Все, что она не пережила, чего не прожила.
Она еще хотела странствовать. Она еще хотела любить — быть может, не одного меня. Она еще хотела рожать. Она хотела падать и ошибаться, танцевать и срывать бешеные аплодисменты. Она хотела успеха и отчаянья, смерти и воскресенья. Она хотела видеть землю, лететь над ней высоко, широко раскидывая еще не израненные крылья. А я хотел только лишь жить с ней. Быть с ней одной. И больше ничего.
И чашка выпала у нас из рук, упала на пол и покатилась по половице к горящему в печи огню.
Машина несется по дорогам. Машина летит, и шины шуршат по мертвому асфальту. Двое в машине молчат. Огни улиц несутся мимо, вспыхивают и умирают вокруг них. Огни во тьме. Всегда огни во тьме.
В молчании крутятся колеса. В молчании тот, кто за рулем, курит. Пятно крови на белой рубахе из красного превратилось в коричневое. Ну, горячим шоколадом испачкал на
И кто зальет йодом раненую, горящую душу?
А может, душа — это насмешка Бога над нами, и она вдунута при рожденье в нас лишь для того, чтобы мы поняли: и она, и любовь тоже смертны, как и мы сами? А бессмертен лишь в небесах смеющийся Бог?
Машина летит. Улицы мелькают, как карты, что бросает из пальцев гадалка. Лола, где ты! Погадай мне, что будет! Тяжелые мужские руки на руле. Руль влево. Руль вправо. Верти руль жизни, мужчина. Тебе это пристало. Женщина, слепо гляди в окно. Главное — не плакать. Слишком много слез проливают люди. Когда танцуют фламенко — тогда не плачут. Тогда превращаются в пламя, что бьет наружу из чугунной тюрьмы, из каменной печи тела.
Машина летит, и ее заносит на поворотах на влажной от дождя, скользкой дороге. Осень! Уже черная осень. Запомни эту старую дачу, мужчина. Больше такой дачи не будет никогда. Запомни эту пылающую печь, женщина. Больше никто не разожжет в ней такой огонь.
И мужчина останавливает машину у знакомого женщине дома. И, первым выйдя, настежь распахивает дверцу. И женщина ничего не видит от слез, застлавших глаза. Не может встать, подняться, выйти наружу. И мужчина, наклонившись, вынимает ее из машины, как вынимают больного ребенка, и, прижимая к себе, поднимается с ней на руках по ступеням крыльца, входит в подъезд, поднимается вверх по лестнице, и она, обхватив рукой его сильную шею, плачет уже без стеснения, в голос. Плачет, уткнув лицо мужчине под мышку, туда, где кровавое пятно расползлось по белому льну рубахи.
И, держа ее на руках, мужчина носком башмака грубо стучит в закрытую дверь.
И дверь открывают.
И мужчина, глядя прямо в лицо тому, кто стоит на пороге, держа на руках ту, что, обняв его, к груди его крепко прижалась, говорит тихо и строго:
— Возьми любовь мою, сын. Обвенчайся с нею. Я сжег за собой все мосты. Я уеду отсюда далеко-далеко. Вы оба меня не найдете.
ФЛАМЕНКО. ВЫХОД ШЕСТОЙ. АРГЕНТИНСКОЕ ТАНГО
И моя Мария стала тише воды, ниже травы.
Нет, жизнь из нее не исчезла. Я постарался сделать так, чтобы она отвлеклась, развлеклась и забыла, что случилось с ней и с нами со всеми. Я попросил жирнягу Родиона заключить контракт с австралийскими концертными фирмами на приличный срок, не на неделю, не на две, и мы с ней на всю осень, до самой зимы, до декабря, улетели в Австралию, и даже на Тасмании побывали. Там, в южном полушарии, лето было в разгаре. Мы вдоволь поели тасманийского винограда, как Мария и мечтала. Мы танцевали там все свои знаменитые шоу — и «АУТОДАФЕ», и «Менин», и «Арагонскую хоту», и «Плач гитары», и, конечно, «Корриду», и меня удручало лишь одно — что после «Корриды» Мария валялась в истерике, у нее было плохо с сердцем, она теряла сознание, и я отпаивал ее каплями, всовывал ей в рот таблетки, ну да, все нами пережитое, оно накладывало отпечаток на танец, я понимал. Я сам танцевал «Корриду» как умалишенный, единственный мой глаз заплывал слезами, и я все время видел Марию в объятиях отца, и скрипел зубами так, что они могли раскрошиться, и страшным усилием воли отгонял от себя наваливающийся на меня мрак прошедшего. Работа! Это единственное, что было в мире реального — и нашего. Мария больше не твердила мне о ребенке. И я был рад. Какой, к черту, ребенок, когда она сама, после того дня рожденья у какого-то чертова теневого магната, где случайно — или неслучайно?.. — в толпе гостей оказался мой бешеный отец, и где все перепились, выхватили пушки и начали, как дураки, палить друг в друга, еле осталась жива? Она пыталась рассказать мне о том вечере. Заплакала. Не смогла. Я сам махнул рукой: что было, то было! Работа, работа! До седьмого пота! Наш танец, блестящий, неповторимый! Не дети, а танец — вот что останется в мире от нас. И я поклялся: я сделаю все, чтобы затмить всех танцоров, что рискуют танцевать фламенко! Мы с Марой — единственные!
Из Австралии я позвонил Станкевичу. «Родька, — сказал я в трубку, играя беспечным, сытым голосом, — Родька, будь другом, придумай нам с Марой турне по Южной Америке! Там же с восторгом примут испанские танцы! А хочешь, мы для латиносов и отдельную программу подготовим! Целую сюиту! Я тут уже подумал… Возьмем и забьем целый венок бальных латиноамериканских танцев! Аргентинское танго — самба — румба — хабанера — а в финале, на закуску, чтобы
публику разогреть капитально, — болеро! Можно даже на „Болеро“ Равеля танец поставить — закачаешься! Как тебе идея?.. Обалденно может получиться, да?..» Там, далеко, в Москве, Родион секунды три сопел в трубку. Обдумывал сказанное мною. Сквозь помехи и хрипы, через материки и океаны донеслось: «Ты гений, Ванька. Только танцы эти надо сейчас, в нынешнем веке, знаешь как ставить?! По-новому! С драматургией! Это должна быть не просто сюита танчиков, что латиносы на тропических попойках пляшут, вертя задами! Это должна быть драма! И праздник, и трагедия!.. Так! Все! Все, старик, я загорелся! Договариваюсь с латинчиками… С Бразилией, с Венесуэлой… с Аргентиной!.. Аргентина — Ямайка — пять-ноль… Вы там с Марией, пока торчите в Сиднее, сможете начать работать над новым шоу?!.. А?! Что молчишь?!.. Не слышу!.. Але-але!..» Я заорал в трубку: «Да слышу, идиот! Слышу! Сегодня же начинаем репетиции! Я сам все танцы поставлю!» В трубке взорвались сипы и хрипы. Я расслышал только визг Родиона: «Как там Мария?!.. Здорова?..» Здорова, старик, выкрикнул я натужно, здорова, здоровее не бывает!И мы с Марией стали работать. У нас оставалось одно выступление в Австралии — в Канберре. Пока мы торчали в Сиднее, в лучшем отеле — Станкевич всегда бронировал для нас лучшие гостиницы, — мы уже начали репетировать. Мария никогда не танцевала ни самбу, ни румбу. Немного знала хабанеру. Очень увлеклась новыми образами — дерзкими, сексуально-праздничными, карнавальными, разнузданно-пьяными и детски-наивными. Древняя грация латиноамериканского танца открывалась перед ней, а испанская кровь довершала начатое. Я понимал: мы с этим новым шоу не только завоюем весь мир — мы поставим его перед нами на колени.
Самыми трудными для Марии были два танца: аргентинское танго и болеро. Музыку болеро она знала — это был танец, известный ей, — но ей не доводилось его танцевать в жизни. «Я боюсь этого танца, — сказала она мне, когда я показал ей, в репетиционном зале, один, соло, все болеро, от начала до конца, а она лишь подтанцовывала мне, ловя с полужеста мои па, угадывая драматургию, ведь болеро было танцем для двоих. — Это танец-катастрофа. Это… ну, когда падает самолет. Там женщина в конце умирает, ее убивает мужчина, так я понимаю. Или они умирают вместе?» Я, весь потный, станцевавший болеро под собственное ритмическое бормотание: там, та-та-та-там, та-та-та-там, — изображавший глоткой мелодию, а языком — маленький барабанчик, — вытер ладонью мокрый лоб и сердито кинул: «Какая разница! Да, это танец смерти! А ты что, в „Корриде“ смерть не танцевала?! Или в „АУТОДАФЕ“?!» Она опустила голову. Улыбнулась. По ее вискам тоже тек пот. Иссиня-черные пряди вымокли в поту, она забрала их пальцами за уши. «Танцевала. Не сердись. И еще станцую». Я испугался, что сказал лишнее, попросил взглядом прощения. Мария отвернулась. Повернулась ко мне спиной. Стала спускать с плеч черное трико. Не стесняясь меня, голая пошла в душ, и я видел ее перламутровую спину, ее коричневые точеные бедра, ее круглые и твердые, как две Луны, ягодицы.
Мы успешно станцевали в Канберре. Нас принимали на ура.
Станкевич звонил каждый день. Беспокоился. «Я же не смогу посмотреть, что вы там напридумывали с этой сюитой! Вы же сразу из Австралии летите в Прагу, потом в Буэнос-Айрес!..» Я успокаивал его: не дрейфь, старик, у нас уже почти все готово. Вот только с болеро немного повозиться осталось, а так — все в ажуре.
И жирняй вопил мне в трубку: «Ты, Ванька, слушай, там же зима, там же как раз наступает время карнавала, вы Новый год, так я понимаю, встретите в Сиднее, а в январе у вас, ты помнишь, шоу в Праге, а потом вы сразу летите в Аргентину, сразу после Чехии, у вас нет уже никакого времени, чтобы прохлаждаться в матушке-Москве, и попадаете, слышишь, прямо в объятья карнавала, ты сечешь, старик, вам же крупно повезло, все эти ваши самбы-румбы-болеро там будут все, скопом, плясать на улицах, в натуре, это же какая пища для ума, вы ж там такого для ваших шоу поднаберетесь — ум помрачится!..» Не помрачится, кричал я весело, спасибо тебе, Родька, ты классный продюсер, ты делаешь все как надо, а в России публика от нашего нового шоу просто сдохнет, бабы будут писать кипятком в панталоны, ведь сейчас все просто сошли с ума на бразильских и аргентинских сериалах, от ящиков не отрываются, пялятся на то, как эти темпераментные латинос поют и прыгают, — а мы что, хуже?! Мы прямо в яблочко попадаем, старина, как ты догадался!..
И Новый год у нас был австралийский, и это было очень экзотично. Весь Сидней полыхал огнями, светился и брызгал рекламами. На улицах пили шампанское. Мы катались в парке на карусели и выпили две бутылки шампанского на двоих, и Мария опьянела, и я тащил ее до отеля на руках. Она спала, открыв рот, у меня на плече.
За время пребывания в Австралии мы заработали много денег. Я сосчитал.
Мы уже могли купить с ней красивый большой дом, где хотели. В любом уголке большого мира.
Когда, уже в новом году, она разлепила глаза на гостиничной подушке, я поцеловал ее и спросил: «Когда мы поженимся?» Она отвернула от меня голову. Я видел на белой подушке ее смуглый профиль, как на древней монете. «Теперь ты ко мне пристаешь с женитьбой», — тихо сказала она.