Аркадий Бухов
Шрифт:
«Налетишь еще на лампу, — мелькнуло у меня в голове, — или головой о косяк… Хоть бы этот дурак скорей подвернулся…»
— Целуй, — услышал я около уха, — это я…
Я брезгливо ткнул носом в Петину щеку.
— А потом упади на пол… Как будто от нервного переутомления… Это нужно…
— Сам падай. — коротко отрезал я, — я чужой фрак пачкать не могу… Отведи меня к креслу, там и упаду…
Петя довел меня до кресла.
— Ужинать-то дадут? — спросил я, опускаясь в кресло и свешивая голову. — Я есть, как собака, хочу…
— Свет, свет, — приказал Петя, — зажигайте лампы… Теперь с ним возиться придется… У него всегда переутомление безумное… Отпаивать, откармливать
— Ну, вот, видишь. Лизанька, — торжествующе заявил хозяин дома, — я тебе говорил, чтобы омаров купила… Вот и пригодились…
Ужинали мы долго и много. Я молчаливо ел и пил все, что мне попадалось под руку, возвращая себя из переутомленного состояния к нормальному. Только раз, когда Марья Николаевна, та самая, на которой должен был жениться Петя, призналась мне, что он ей очень нравится, я деловито ответил ей, что страна моих отцов отблагодарит ее за это. Марья Николаевна осталась очень довольна.
* * *
Возвращались мы поздно.
— Ну? — слабо произнес Петя. — Ну?
— Что ну?
— А кто будет платить за фрак?..
— Ты, — убежденно ответил я, — ты сманил, ты и плати.
— Нет ты, — развязно настаивал Петя, — ты медиум, ты и плати…
— Да где же это видано, Петя?..
— Как это — где видано… Когда я один год жил в Индии…
— Петя…
— Ну что — Петя… Слова сказать не дают…
О той, которая любит
Мной сильно увлечена одна собака. Сначала, из чувства ложной скромности, я скрывал это от близких, но она сама начала резко подчеркивать возникающие отношения.
На третий день после нашего знакомства, когда я стоял в саду и поливал цветы, она первая подошла ко мне и лизнула руку. Лизнула и отошла с таким видом, чтобы я не мог понять, сделала ли это она из простой вежливости, или не хотела сдержать своего порыва… Во всяком случае, это было красиво.
С этого решающего момента я, по-видимому, стал необходимым элементом ее существования. Каждый мой шаг стал делиться с другим, беззаветно преданным мне существом.
Когда я сажусь работать, Мэри неизменно появляется в кабинете и подходит ко мне. Она ласково заглядывает мне в глаза, сдержанно машет хвостом и, лизнув мою руку, с довольным ворчаньем ложится около кресла. Всякий человек, даже самый чуткий, увидев пред моими глазами бумагу, стал бы непременно спрашивать меня о том. что я собираюсь делать; узнав о том, что я собираюсь писать, он не ограничился бы такими тихими признаками дружелюбия, как Мэри, существо низшего порядка, а, усевшись в кресло, стал бы рассказывать о трудности покупки выгнутой мебели и о способах сохранения лака на английской обуви. Я плохой консультант в такого рода вопросах и никогда не смог бы дать разумного совета, но, во всяком случае, все, что я собирался писать, было бы искалечено и истоптано…
Мэри совершенно иначе относится к вопросам творчества, даже такого скромного, как мое. Она не шевелясь лежит около моих ног и только изредка поднимает голову, для того чтобы убедиться, не воспользовался ли я каким-нибудь неблаговидным предлогом, для того чтобы скрыться от нее или спрятаться за этажерку. Если она видит, что я на месте, она спокойна.
Она никогда не прочтет, что я написал или что напишу впоследствии. Даже сейчас она лежит около меня и не догадывается, что эти строки посвящены ей — большому рыжевато-белому сенбернару с мягкими ушами и матерински добрыми глазами; это не мешает
ей искренне верить в целесообразность того, что я делаю, и, если бы нашелся человек, который бы пришел и стал вырывать у меня рукопись, ссылаясь на мою бездарность, Мэри спокойно встала бы и вцепилась ему в ногу. Это не прием литературного спора, но в убедительности ему отказать трудно!Я никогда не верил в ту любовь, которая ничего не требует и существует ради себя самой; ту любовь, которую одни называют платонической, а другие несуществующей.
Мэри не сказала мне ни одного слова, не произнесла. ни одной клятвы, но сумела доказать, что в собачьем сердце еще жив и не потухает тот чистый идеализм, которому поклоняются молодые голодающие лирики. Как странно, что ни один из них не выпустил книжки сонетов, посвященных собаке!
Мэри ничего от меня не требует, кроме небольшой дозы внимания. Если я незаметно от жены утаскиваю со стола кусок цыпленка и предлагаю его Мэри, она конфузливо вертит хвостом и берет кусок с видом безмолвного ласкового упрека.
«Зачем вы это делаете? — говорит она взглядом. — Разве вы не понимаете, что я и так…»
Она несколько секунд держит кусок во рту, как будто с намерением сохранить его на память, пока инстинкт не возьмет свое и кусок не исчезнет, бесшумно пройдя в горло.
«Конечно, — снова говорит ее взгляд, — я возьму еще кусок, и еще, даже очень много кусков, но зачем это? Только, пожалуйста, не подумайте, что мое пребывание около вас объясняется этим…»
Она не просится оставаться в комнатах, когда я запираю двери на ночь, наоборот, с наступлением этого момента Мэри начинает чувствовать себя неловко, и, как будто вспомнив, что у нее за день не написано еще несколько нужных писем, она торопливо убегает в сад.
Обман этот ей редко удается провести удачно, и, когда я, опуская шторы, выглядываю в сад, я вижу, что против моего окна стоит Мэри и внимательно присматривается к тому, что я собираюсь делать. Наверное, когда я снова сажусь писать и она чувствует, что запирание двери — просто выпад против нее, она обижается и идет на задний двор гоняться за кошками, чтобы освободиться от тяжкой мысли о моем неблагородстве.
* * *
Как всякое любящее существо, Мэри ревнива. Считая свою ревность совершенно здоровым и непостыдным чувством, она никакие проявления ее не скрывает от меня. Мэри не устраивает сцен, не грозится уехать из дома и не складывает свои пожитки в будке; она поступает иначе.
Когда я выхожу во двор и ко мне подбегают другие собаки (они живы и здравствуют поныне), она дает им проявить свои чувства ко мне, но внимательно высматривает, какая из них заслужила наиболее теплое с моей стороны приветствие.
Тогда она хладнокровно подходит к намеченной собаке и сильным ударом лапы валит ее на землю, и, если та изъявляет желание сопротивляться, Мэри не отказывает ей в удовлетворении и грызет ее, пока та не убежит. После этого Мэри подходит ко мне и вопросительно смотрит.
«Вы видите, — говорит она своим видом. — я совершенно не стесняю вашей свободы, но я просто не хочу, чтобы надо мной мог кто-нибудь смеяться. Это — мое право».
Если же я беру палку и хочу проучить ее за скандал, она никогда не убегает, она ложится на спину, вытягивает лапы и замирает, слабо повиливая хвостом.
«Бейте, — говорит этот хвост, — бейте, если вы только можете и вам не стыдно. От вас я перенесу!»
Я не запомнил случая, чтобы я смог это сделать.
* * *