Аркашины враки
Шрифт:
– Вы ведь тоже инженер, – глупо сказала я.
– Нет, – хмуро ответил Аркаша. – Я тайный агент, и концы в воду… Кончай болтать.
Главный инженер уже стоял на трибуне. Первым делом он извинился, что опоздал. И объяснил почему:
– Я разбирал предложения Аркадия Семеновича Косых по оформлению завода к празднику Октября. Очень интересные, яркие предложения. На эскизах все выглядит хорошо. Одобряю. Но особенно порадовали перспективные разработки в области технического дизайна в цехах под номерами шесть, четырнадцать и пятьдесят один, и сто восемнадцать. Красиво придумано, со знанием мировых тенденций, с тонким пониманием технологических цепочек и техники безопасности. По моим расчетам проект товарища Косых в скором времени сможет повысить производительность труда и улучшить общую трудовую атмосферу на УХЗ. Аркадий Семенович сообщил, что работал над проектом не один, а при поддержке коллектива х/о УХЗ. Товарищи, ваш проект я намерен представить в головное министерство.
Главный инженер сделал паузу, и зал, загудев, зааплодировал. Особенно Стасик Пуговица в первом ряду, просто подпрыгивал. Я покосилась на своего дядьку. Он не хлопал. Но порозовел, как от работы на гиперболоиде. Только глаза были опущены, и слезы не лились. Главный инженер поднял руку, зал
– Что касается оформления колонны УХЗ на демонстрации, это не по моей части. Советуйтесь с профкомом и парткомом, делайте, что должны и умеете. С моей стороны одна просьба: прямо сейчас подавайте четкие заявки на всякие необходимые конструкции, инструменты и материалы в механические и столярные мастерские завода. Вот Аркадий Семенович такие заявки уже подал, еще на прошлой неделе. Не затягивайте и вы. Всё, товарищи, я закончил.
Меня этот человек поразил. Краткий и точный. И я подумала, ведь он, наверное, тоже ленинградец. Как и его жена, стоматолог Евгения Павловна.
Инженер ждать конца аплодисментов не стал, вышел, как вошел, – стремительно. Парторг с профоргом только переглянуться успели. Профорг совещание закрыл. Но присутствующие, хоть и встали с кресел, расходиться не спешили, потоптались, потрепались друг с другом, а некоторые повалили в мастерскую к Аркаше.
И я пошла, чтобы забрать свою торбу. Появился у меня такой мешок, типа рюкзака для книг, был он сделан мамой из разноцветных кусков кожи, замши и прочих лоскутов. Мама его мне еще летом подарила, но я долго не решалась им пользоваться. Сшит он был мамой на древней ручной машинке «Тевтония», которая любой материал пробивала толстой немецкой иглой с длинным ушком. Осенью в день моего рождения мама достала позабытый мною мешок из шкафа и спросила:
– Почему подаренную мною торбу не носишь?.. У нее, мне кажется, есть свой шарм. Если хочешь – стиль…
Я торбу разглядела и вдруг согласилась. Просто маме надо было сразу назвать мешок — торбой и произнести волшебное слово «стиль». Как назовешься, так и поведешься. Точное название проявляет суть предмета. Суть и есть стиль. Так что на следующее утро я загрузила лоскутный мешок книжками.
– Не потеряй, – напутствовала мама. – Эта торба – целая жизнь, даже несколько жизней. Некоторым лоскутам по полвека и больше. Видишь коричневый квадрат? Он был карманом салопа твоей прабабки, в честь которой я тебя и назвала.
Все же моя мама тоже была ХО. Из лучших. Из одиноких художников без заказчика.
В мастерской, в толкучке, где галдело с десяток мужиков, я, сняв с крючка возле двери свое пальтецо и торбу, попыталась смыться. Но Стасик Пуговица смыться не дал. Он схватил меня за пальтишко и обратился к Аркаше:
– Пан инженер, что за пенкна панёнка у тебе крутится?
– Племянница, студентка, – без энтузиазма отозвался Аркаша. – Допуска в цех дожидалась. Сегодня как раз дождалась.
– И в какой цех? Не ко мне ли, не в шестой?
Маленький Стасик Пуговица ласково заглядывал мне в лицо снизу. Толстые стекла его очков сияли.
– Нет, в четырнадцатый, – ответила я. Стасик огорчился, посмотрел на Аркашу:
– К этому жлобу, к Валере-Холере? – и снова повернулся ко мне. – Деточка, не ходи туда. Там железнодорожный тупичок, туда всю гадость мира свозят и хлор в емкости перекачивают.
– Ну не к Холере же она, а в цех пойдет, аппаратчиком, сразу четвертый разряд получит… – Аркаша оправдывался, да вдруг и рассердился: – А куда идти, Стасик? К тебе в подземку?! Ты там сидишь как крот, благо все равно ни черта не видишь! Или в пятьдесят первый?
– Только не туда, – спокойно возразил старпом с «Вильгельма Пика». – В нём – ТТ, один раз ухнет – и амба.
– Что такое ТТ, – спросила я у Аркаши.
– Твердое топливо, – ответил мой дядька. – А ЖТ – жидкое топливо. Но ты про это забудь. Поняла? – Аркаша посмотрел на меня серьезно. Оглядел свою гвардию и стал еще мрачнее. – То-то и оно, мы с Марусей всё перебрали. – Он достал из-под верстака большую, ноль семьдесят пять, бутылку «Столичной». – Хрен редьки не слаще.
– При детях не выражаться, – сказал большой толстый человек, повернувший голову от окна на звон стаканов и кружек.
– Пан нарком Цурюпа! – обратился Стасик Пуговица к этому большому человеку. – Возьмите панночку к себе, в ваш культурный цех.
Ответа не последовало. Большой подошел к верстаку и сел на стул Аркаши. Из-за пазухи он достал два здоровых многослойных пакета, слепленных из чертежной кальки. В них были упакованы жареные мятые пирожки – в один, в другой – такие же мятые зеленый лук и соленые огурцы. Устроив все это на столе, он обратился ко мне:
– На кого учитесь?
– На географа! – за меня ответил Аркаша.
– Жаль. Если б химия или физика… Чертить умеете? – снова спросил он.
– Не знаю, – ответила я. – Кажется, нет. По черчению в школе была четверка.
– А какие языки знаете?
– Немецкий. Не очень.
Нарком явно перестал мною интересоваться, взял стакан и произнес:
– Ну, мазилы, вмажем по маленькой.
Художники-оформители сдвинулись вокруг стола, а я со своей торбой отправилась домой – к маме, потом на учебу.
Господин 420
На следующий день мне не надо было приезжать в з/у – новая девочка уже заступила на место уборщицы первого этажа. Можно было спать хоть до полудня, переписывать лекции и разговаривать с мамой до самого вечера, до отъезда в институт на шестичасовой электричке. Было можно. Но я подозревала, что мой дядька будет меня ждать. Приехала позже обычного, и он действительно обрадовался. Вытряхнул из заварочного чайника спитой чай, заварил свежий, налил в мою чашку и стал смотреть, как я пью. Наконец спросил:
– Ну, что делать будем? Рассказать тебе, разве, о моем позоре?..
Я молчала, раздумывая. Да, мне было интересно, но я и опасалась. Кто его знает, что у него за неприличная история, может, ее и не следует слушать.
– Да ладно, не бойся, краснеть не заставлю… – ободрил меня Аркаша и начал.
– Мы в прошлый раз остановились на разведшколе в Караганде. Да. Жизнь моя уж поменялась так поменялась. Дым из ушей пошел. Кормили, правда, хорошо. Но не до еды стало. Ведь когда поешь по-человечески, то и поспать по-человечески тянет, жирок завести – запас прочности. Какой там жирок! Секунды свободной не давали. И так мне спать всё время хотелось, что над супом ложку ронял и засыпал…
Однако не били, в карцер не сажали, только орали и стул из-под задницы выбивали. И – учили… по шестнадцать часов в день. Всему на свете учили. От рукопашного боя до азбуки Морзе. И грамоте обыкновенной русской, и языку, причем не немецкому, а английскому. И знаешь, студентка, я ведь довольно скоро не хуже всех стал. Разбуди меня тогда среди ночи наш ротный – отбарабанил бы все заданное… да и уснул бы на последнем слове. Мозг до предела дошел. Стал я жилистый, подсох, как деревянное полешко. Нос заострился да и вырос, так что я его постоянно видел. Маячил перед глазами. Надоел. Стал твой Аркаша чистый Буратино. Фотографий нет, посмеялись бы с тобой. Какие там фотографии. В той моей Караганде сам я и всё моё – даже нос – были под страшным секретом. И весь целиком мой фотоархив в секретную папку забрали, вместе с разрисованными валенками и фотографиями папы с мамой.К концу года я кое-чему научился. Вроде прочно. А чему-то не научился вовсе – к примеру, борьбе самбо и стрельбе по мишеням, особенно движущимся. Не осилил. Но взамен природные способности проявил. Карты расположения войск противника с одного взгляда запоминал и мог в точности по памяти нарисовать. Освоил подделывание почерка и всех документов. Фототехнику шпионскую принял на вооружение лучше всех прочих курсантов. Все мои, понимаешь, дурацкие познания и неведомые способности повылазили и в дело пошли. Даже шулером стал неплохим, так что легко смог бы у зэков гармонь мою отыграть, попадись они мне…
Весь год и все знойное лето жил без каникул и увольнений, как в обмороке. Пришла осень, и начался новый научный предмет: парашютоведение. Сначала теорией нас напичкали, потом складывать парашюты учили, я их штук десять уложил на «хорошо» и «отлично». И начали мы прыгать, но сначала без парашюта – с двух метров, потом с трех, и все выше да выше. Потом нас то ли на башню загнали, то ли на минарет. Далеко в степи древняя столица ханства была, и с башни ханская дочь якобы прыгнула. Не знаю, но готов верить. Поднялся я туда, пристегнули ко мне парашютик, как в парке культуры и отдыха, и скомандовали: «Прыгай!» Прыгнуть-то я прыгнул… Но приземлился неловко, вывихнул лодыжку. И в больничку попал дня на три.
Вот от этого отпуска, последовавшего после падения с башни, что-то во мне оборвалось.
В разведшколе мне сны не снились, глаза закрывал – сразу проваливался. И в больничке в первый день тоже провалился во мрак и проспал часов двадцать. Зато потом начал видеть страшные сны. Прямо галлюцинации. Видения. Про одно и то же, про непостижимую высоту и с неё – падение камнем. Например, будто я муравей, гладенький такой, легкий, с жевалом на рыжей мордке, бегу шестью ножками по нагретой крыше какого-то здания и начинаю вдруг по откосу скользить… и вроде откос все круче становится. Но все же я, муравей, за самый край крыши цепляюсь тонкими задними лапками, повисаю мордкой вниз, и голова моя глупая тяжелеет, тяжелеет, тянет страшная ее тяжесть всего меня вниз, в бездну!.. Я – падаю!.. И просыпаюсь – потому что ору во все горло. И так все время: засну – проснусь в ужасе. И во всех снах я какое-то мелкое, но очень живое существо, ну тварь божья, бессловесная, но смышленая и с душой. Так вот душа-то моя на высоте хочет воспарить, а плоть хлипкая тяжелеет страшно и вниз тянет – к тверди. Которую почти что не видать, но я ее твердость издалека чувствую каждым своим волоском, который от ужаса дыбом становится…
Вот. Лодыжка моя прошла, но умом я помутился. Забыл начисто, чему учили, первым делом – азбуку Морзе. Стал я после больнички на занятиях спать с открытыми глазами, за обедом уминать все до крошечки, сапоги не каждый день чистить и с чувством глубокого облегчения сидеть в полном покое и одиночестве на губе. Как будто цепи с меня спали и я вернулся к своей исходной форме и объему, стал самим собой. За каких-то две недели жирком подернулся. Выпить захотел – просто невыносимо. И выпил с одним механиком тормозной жидкости. Механику ничего, а я желудок обжег и снова в больничку попал. Там те же дела, падаю и погибаю.
Но только в казарму меня вернули – час мой пробил, судный день настал, и сны стали явью. Среди ночи крики «Тревога! Подъем! По машинам!» – и увозят нас в крытых полуторках в степь широкую. Холодно, темно. Стоим, дрожим. Перед рассветом в пустыне четыре ведра соляры поставили и подожгли. Слышим – самолет летит. Приземлился он в заданном нами квадрате. Дверь открылась, выкинули нам мешки, в них парашюты и комбинезоны. Мы их разобрали, в комбинезоны поверх формы нарядились, кому как повезло, я в своем утонул. Парашюты приказали самим для себя складывать, самостоятельно. Сумерки еще, ветерок предутренний задул. Складываю я парашют и понимаю – забыл не только азбуку Морзе, но и как парашют складывать, не помню. Ветер стропы путает, ротный торопит, матерится… А я чую, что пребываю в том самом последнем страхе муравья на крыше.
Но куда ты денешься с подводной лодки?.. Как-то изловчился, скользкий шелк засунул в рюкзак, за спину себе забросил, ремешки затянул и полез со всеми в «тушку». Полетели!.. И сидел я, язык проглотив, в брюхе самолета час, не меньше, а показалось мне – миг один. Целую жизнь провел бы в нём, как Иона в чреве кита, лишь бы в бездну не прыгать. К дюралевой скамье задницей приварился, глыбой льда стал.
Но лампочка красная у двери замигала, загудело с подвывом, приказ, как из преисподней: «Встать! Прицепить кольцо!» А я встал и не понимаю ни хрена. Получил от ротного пендель, и он сам меня пристегнул к поводку. Ну, ты в кино видела, представляешь, как дальше. «Первый пошел!.. Второй пошел!..» И так до самого до меня…
Вот уж стою я у открытой двери, предо мною – туман, ни хера больше. То есть мы в облаке. И, как во сне, явился мне фильм. Ты, студентка-вечерница, может, его и не видела. «Господин-420» назывался. Там великий индийский артист Радж Капур среди облаков скакал, черными глазами из стороны в сторону стрелял и песню индийскую бесконечную пел, пританцовывая: «Абарая-ааа…» Других слов не помню. А вокруг этого Раджа Капура из облака в облако каменные башни в бездну валятся и многорукие Шивы пальчиками грозят.
Очнулся я от этого видения, потому что почувствовал, как ротный молча мою левую руку от дверной стойки отдирает. Тут я про свою правую вспомнил, поднимаю её, и со всего маху прямой наводкой ротному кулаком в нос. Но этой правой-то рукой я за правую дверную стойку держался! И, чтоб вдарить, я же от неё отпустился. Развернуло меня вперед спиной, и завопил твой Аркаша диким голосом, как роженица в роддоме: «Абарааая-ааа!..» И ухнулся в облако, полетев кубарем, не понимая, где земля, где небо, где самолет. Только почувствовал легкий толчок, это поводок кольцо парашютное выдернул. Сжался весь и лечу, вращаюсь волчком… Не раскрывается парашют! Да ведь я заранее был уверен, что он не раскроется. Можно сказать, предвидел… Понимаешь?..