Арон Гуревич История историка
Шрифт:
Вспоминается один небезынтересный эпизод. К шестидесятилетию Е. А. группа студентов сочинила небольшое поздравление на латыни. Один из его аспирантов, А. П. Левандовский, начертал манускрипт со всеми особенностями средневековой каллиграфии. Мы вручили Е. А. это послание на одном из занятий, он был очень тронут. Неделю спустя он ответил нам латинским стихом, в котором, наряду с похвалами по нашему адресу, были такие заключительные строки: «Pereat doctrina dopschiana, et vinceat metodologia marxiana!» (Борьба с допшианством, учением известного австрийского историка Альфонса Допша, который интерпретировал каролингское общество как капиталистическое, считалась в конце 40–х годов одной из первостепенных задач советской медиевистики.) Но то, что в намеренном несоответствии смысла и формы стихотворения Косминского заключалась, разумеется, глубокая ирония, я понял лишь гораздо позже. Точно так же много лет спустя мы с моим старым другом Ароном Ильичем Рубиным, желая сказать что-нибудь язвительное о книге Сталина «Марксизм и вопросы
В доме у Е. А. были три сестры (увы, отнюдь не чеховские) — Надежда Николаевна, его супруга, и ее сестры. Надежда Николаевна была персоной в высшей степени неприветливой. Однажды, когда Е. А. жил еще на Зубовском бульваре, в коммунальной квартире, студенты из нашего семинара зашли за ним, чтобы вместе поехать на какое-то заседание в Президиум АН. Спускаемся по лестнице, лифт не работает. Е. А. садится на скамеечку, стоявшую в углу между этажами. Идет Надежда Николаевна, спрашивает:
— Что с тобой?
— Что-то с сердцем неважно.
— Ну, посиди, посиди, — говорит она и удаляется.
Нас поразило ее равнодушие.
Зато когда Евгения Алексеевича избрали полным членом Академии, когда он получил новую квартиру на Ленинском проспекте, дачу под Звенигородом, персональный автомобиль с шофером и другие блага, отношение к нему изменилось, в том числе и в собственном доме.
Для нас он стал гораздо менее доступен. Я на себе испытал некоторое неудобство от того, что Е. А. превратился в академика. Будучи его аспирантом, да и позже, я, с его разрешения, иногда приходил к нему. И вот мы сидим в его кабинете. Ритуал был такой: сначала надо было поинтересоваться его самочувствием. Он говорил довольно медленно, описывал симптомы своего не совсем хорошего состояния. Я почтительно и с сочувствием все это выслушивал — я его любил (А. П. Каждан пишет в своих мемуарах в «Одиссее», что он боготворил Косминского, и я всецело его понимаю: мы чувствовали масштабы этого ученого и человека). Но вот он кончил справку о своем здоровье. Открывается дверь, появляется Надежда Николаевна: «Молодой человек, вы утомили Евгения Алексеевича». Это тоже был ритуал: не успеешь начать говорить и уже утомил его. Он начинает оправдываться: я товарища пригласил по делу. Удавалось отстоять какие-то позиции и все-таки с ним переговорить, в темпе, конечно.
Мало приятно было и то, что другие люди, его окружавшие, не слишком симпатичные, сплошь и рядом его недостойные, стремились монополизировать его в своих интересах. Е. А. от них зависел, потому что приходилось делать какие-то дела, редактировать, организовывать, это было не для него и поручалось другим. Иногда обнаруживалось, что кто-то предварил тебя своим визитом и пытался воздействовать на него в определенном смысле. Сам он не всегда верно ориентировался в обстановке.
И все же не это было главным! Главным было то, что он мыслил очень масштабно, большими проблемами. Косминский заведовал одновременно и кафедрой истории Средних веков в университете, и сектором истории Средних веков в Институте истории АН. Он вел заседания, после всякого доклада подводил итоги, и его последнее слово было самым интересным; он всегда находил какой-то новый ракурс проблемы и включал тему, которую обсуждал докладчик, в более широкий контекст. Его выступления, даже реплики имели для меня и, я думаю, для всех моих сверстников огромное воспитательное значение. Он учил нас мыслить исторически, причем прилагая к истории адекватный ей масштаб, не раздробляя ее на мелкие, разрозненные фрагменты, но рассматривая конкретную ткань истории в широком смысловом наполнении. Таков был Косминский.
Другим моим учителем стал Александр Иосифович Неусыхин, человек совершенно иного склада. Внешне он был очень невзрачен, о нем мало заботились, во время войны в эвакуации он, как рассказывали, голодал, страдал дистрофией, которая в конечном итоге привела его к преждевременному старению и кончине в 1970 году. Но если вы видели его глаза и слышали его речи, то понимали, что перед вами очень живой человек, обладающий необычайно острым умом, способностью глубоко проникать в суть вещей.
Неусыхин был прежде всего педагог, затем уже исследователь. Педагог он был великолепный, возился с нашим семинаром, с каждым из нас, у нас происходили регулярные встречи. Он не успевал проделать с нами в университете все, что нужно, и поэтому вечером, конечно, предварительно договорившись, разрешалось прийти к нему домой, на Малую Бронную, в его малюсенький кабинет, заполненный книгами и рукописями, — когда-то это была комната для прислуги. Здесь стояли столик и два стула — один для А. И., другой для посетителя. Тут, имея в руках текст источника в оригинале, подробно обсуждали работу, представленную студентом, — обсуждали часами, столько, сколько А. И. считал нужным для того, чтобы все прояснить и объяснить. Он любил нас, любил это дело, работал с нами бесконечно много.
Докторскую диссертацию, если не ошибаюсь, А. И. защитил в 1946 году, а монографию по этой теме опубликовал только в 1956 году. Эта затянувшаяся пауза определялась разными факторами. Первый из них заключался в том, что он всю диссертацию заново переписал. В сборнике его трудов, изданном посмертно, напечатан первый вариант докторской. Книга же «Возникновение зависимого
крестьянства как класса раннефеодального общества VI-VIII веков», опубликованная десятью годами позже, — это совершенно иной текст. Переработка диссертации в монографию, потребовавшая от автора огромных усилий, привела к расширению глав и появлению бесчисленных детальных примечаний, что, несомненно, явилось данью немецкой академической традиции. В результате основные линии аргументации, четко и ясно прописанные поначалу, стали тонуть во множестве деталей, которые, на мой взгляд, скорее отяготили, нежели усовершенствовали книгу.Второе. Н. А. Сидорова, которая к началу 50–х годов уже заняла силовые позиции и в секторе Средних веков Института истории, и на кафедре Средних веков МГУ, требовала от Неусыхина, чтобы тот в предисловии к своей монографии отмежевался от Петрушевского и подверг его критике как буржуазного историка. Но Петрушевский был любимым, бесконечно чтимым учителем Неусыхина. Он его воспитал, и память о Петрушевском была для А. И. столь же священна, как впоследствии и для нас, учеников, память и уважение к самому Александру Иосифовичу. Никому не удалось бы подвигнуть Неусыхина ни на какие историографические наскоки на Петрушевского, и это тормозило публикацию работы. В очень большой мере задержка публикации книги была вызвана, несомненно, и тем, что он занимался ею от случая к случаю, будучи постоянно отвлекаем педагогической работой, которая, впрочем, была ему органически необходима.
В семинары А. И. обычно подбирались сильные студенты: на факультете все знали о его требовательности. Мы старались получить от него как можно больше знаний и навыков исследовательской работы и трудились, не жалея сил. Но по временам в семинаре появлялись и другие персонажи. Я помню, пришли к нему две девочки, М. и Ш. Они были настолько беспомощны, что внушить им что-либо путное даже талант педагога Неусыхина был не в состоянии. Помню печальную сцену: он прочитал работы той и другой и говорит: «Товарищ М., ваша работа хуже, чем даже работа Ш.». Последняя была на седьмом небе, в восторге, что ее работа лучше. Ему приходилось тратить массу времени и нервов — ведь он хотел помочь каждому.
То же самое происходило на экзаменах. Студент с трепетом входил в маленькую комнатку при кафедре, где А. И. принимал экзамены, и оставался там час или два. Все мы с ужасом ждали, что же произойдет. Наконец, студент или студентка, в совершенно «распаренном» состоянии, покидали кабинет, а следом выходил и А. И. — с видом хирурга после произведенной операции.
«История историка» (1973 год):
«У А. И. Неусыхина я занимался в семинарах, слушал спецкурсы и обязан его преподаванию и воспитанию больше, чем мог бы выразить. К великому моему огорчению, последние годы наших отношений (А. И. умер в 1970 году) были омрачены растущими несогласиями между нами, о которых еще придется писать, и эти горькие для меня воспоминания отравляют чувство удовольствия, возникающее, когда я возвращаюсь мыслью к годам ученья. В ретроспекции, в свете последующего моего развития я не могу не видеть всю однобокость и даже недостаточность преподавания на кафедре, в том числе и в школе Александра Иосифовича — самого квалифицированного и влиятельного (на студентов) педагога. Но эта переоценка не мешает мне сказать: как ученого меня “сделал” именно он!
Огромно, хотя и в ином роде, было влияние Е. А. Косминского — несомненно, самого крупного ученого на кафедре и, может быть, на всем факультете в то время. С ним встречи были куда более редкими, а беседы — краткими, чем с А. И., но каждая эта консультация была для меня значительна и памятна. Но прежде всего учили его труды».
На кафедре были и другие заслуживавшие всяческого уважения ученые. Вера Вениаминовна Стоклицкая — Терешкович являлась видным специалистом по истории средневекового города, немецкого прежде всего. Она очень много знала и очень много давала своим ученикам. У нее были свои особенности, которые иногда вызывали смех. Ныне покойный А. Я. Шевеленко, тоже учившийся на кафедре Средних веков, вспоминал: Стоклицкая читала спецкурс по еретическим движениям в Северной Италии в XI-XII веках. И вот однажды она настолько увлеклась рассказом о борьбе между еретиками и епископами, что, услышав перешептывание студентов, вдруг возопила: «Епископ Меерович, это что за разговор!» Она могла позвонить по телефону и говорить непрерывно, не проверяя, жив ли еще собеседник на другом конце провода, и не интересуясь его реакцией. Любимым ее учеником был Михаил Абрамович Заборов, впоследствии известный специалист по истории крестовых походов. Миша рассказывал: «Вера Вениаминовна стала мне очень часто звонить. Вот она звонит, я сижу за столом. Я время от времени, с промежутками в 10 минут, говорю: “Да, да, Вера Вениаминовна, я вас внимательно слушаю”. Затем кладу трубку и занимаюсь своим делом». Это не значит, что она ничего путного не могла сказать, но неудержимый речевой поток вызывал комический эффект.
Ну, если хотите развлечения, я расскажу о том, что было в эвакуации, когда МГУ был в Ашхабаде. Всех, и студентов и профессоров, разместили в каких-то сараях. Девочки мне рассказывали, как они слышали ночной разговор за дощатой стенкой. Лежат в постели Вера Вениаминовна и ее супруг, известный юрист. У нее был громкий голос — есть люди, которые иначе, как громко, говорить не могут. Голос Веры Вениаминовны:
— Коля, купим осла?
В Ашхабаде были свой транспортные проблемы.
— Что, Верочка? Купим, спи.