Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Арон Гуревич История историка
Шрифт:

За пределами Москвы медиевистику представляли такие историки, как С. И. Архангельский в Горьком (Нижнем Новгороде) и М. Я. Сюзюмов в Свердловске (Екатеринбурге). Этого знатока истории Византии отличала оригинальность воззрений. Припоминаю излюбленное им противопоставление «Кодекса Юстиниана», свода римского права, варварскому «котелку» — ордалиям, в частности, испытаниям кипятком, практиковавшимся на франкском Западе.

Наконец, не могу не вспомнить Юрия Алексеевича Корхова, специалиста по истории ремесла (в том числе догородского) и города. Очень милый и скромный человек, он казался совершенно беззащитным и неспособным отстоять себя, вследствие чего был оттеснен более энергичными коллегами на периферию научной жизни. Как сейчас, хотя минуло пол столетия, помню его растерянный взгляд, почему-то упорно напоминающий мне о князе Мышкине. И впрямь, он плохо вписывался в суровую действительность 40–50–х годов.

* * *

Этот

раздел моих воспоминаний охватывает преимущественно 1944–1945 годы, но я испытываю необходимость подчеркнуть, что эти годы ученья сыграли решающую роль в моей жизни также и в другом отношении. Мои воспоминания — не автобиографического свойства, но вместе с тем я в полной мере сознаю, что некоторые события моей личной жизни слишком тесно переплетены с историей начинающего историка, чтобы их можно было обойти молчанием. В той же студенческой группе, к которой я принадлежал, была девушка по имени Эсфирь; родные и друзья называли ее Фирой. Вместе с ней мы усердно трудились в семинарах Неусыхина и Косминского, посещали концерты в Консерватории, читали те же книги. Весной 1945 года мы стали мужем и женой и прошли вместе всю дальнейшую жизнь вплоть до августа 1997 года, когда она скончалась. Фира, несомненно, обладала всеми данными для того, чтобы стать серьезным историком, и это не одно лишь мое мнение, каковое вполне может быть субъективным и пристрастным. Передавали, что когда она подала Косминскому свою дипломную работу, посвященную древнеанглийскому праву, Евгений Алексеевич сказал Александру Иосифовичу: «Наверное, это Гуревич написал ей такую интересную работу», на что Неусыхин, который высоко ее ценил и говаривал, что она «закопала свой талант в землю», решительно возразил: «Нет уж, скорее это она написала Гуревичу его диссертацию». Но беда заключалась в том, что та разновидность истории, которой нас тогда обучали, социально — экономической и по сути «безлюдной», далекой от людей как живых существ, эта разновидность истории ее обескураживала, и она не захотела ею заниматься по окончании Университета.

Но на протяжении более полустолетия она оставалась неизменной первой читательницей всего, что я написал, более того — непредвзятым и придирчивым критиком. Она была очень честолюбива, но ее честолюбие было направлено на меня, и я изо всех своих сил старался соответствовать ее идеалу историка. Что из этого получалось, это другой вопрос. Во все нелегкие моменты моей жизни историка она была рядом и поддерживала меня. К моим противникам и оппонентам она была еще более непримирима, чем я сам, хотя, как правило, была расположена к людям с куда большей заинтересованностью и теплом и была более открытым человеком, нежели я. До встречи с ней я был по сути дела почти совершенно одинок — благодаря моей жене я оказался плотно включенным в густую сеть дружеских связей. Я не буду здесь перечислять своих друзей, отношения с которыми во многом обогатили меня и интеллектуально, и просто по — человечески. Всем этим я обязан ей. Короче говоря, я более не был одинок, и мои «тылы» были неизменно защищены.

II. Разгром науки

Разгул государственного антисемитизма в последние годы Сталина. — «Безродные космополиты». — «Проработка» И. С. Звавича. — Нападки на А. И. Неусыхина. — «Кому аплодируете?!» — «С легким паром, Александр Иосифович». — Удар по научным школам. — Обвинительный акт А. И. Данилова против Д. М. Петрушевского. — Атака на первый том «Истории крестьянства в Европе». — Как я поступал в аспирантуру. — Вставная новелла об академике И. И. Минце. — Юмор и анекдоты в разгар репрессий

Мой рассказ приближается к моменту, который оказался для страны в целом, для интеллигенции и для историков в частности, в высшей степени трагичным. Уже в конце войны, в 1944–1945 годах в национальной политике Сталина произошли сдвиги, наметившиеся, собственно, еще раньше. Во время войны упор на патриотизм был вполне естествен и понятен, но со временем это стадо приобретать характер национальной нетерпимости, выразившейся в репрессиях против целых этносов (крымских татар, чеченцев и ингушей, кабардинцев и балкар и других народов Северного Кавказа), а также в нарастании антисемитизма. По — видимому, тут играли роль и личные симпатии и антипатии «вождя народов».

В конце 40–х годов началось осуществление мероприятий идеологического и организационного свойства, которые должны были, по мысли зачинщиков этой операции, привести к более «правильному» балансу сил на интеллектуальном фронте. Для писателей, поэтов, художников, деятелей искусства и ученых нерусского происхождения, прежде всего евреев, стали вводиться ограничения, предпринимались действия, оскорбительные и чреватые самыми тяжкими последствиями для

судеб этих людей и для культуры в целом. Так начались сперва кампания против «низкопоклонства перед Западом», а затем вытекавшая из нее кампания борьбы против «безродных космополитов».

В прессе, в радиопередачах, в публичных выступлениях подчеркивалось, что только истинно русские люди являются подлинными патриотами, между тем как в обществе затаились и даже активно, разнузданно себя ведут другие силы, которые мешают строительству социализма, «поют с чужого голоса» и т. д. Закрытие Антифашистского еврейского комитета и арест его членов, чудовищная фальсификация «дела врачей», обвиненных в покушении на видных деятелей партии и государства, зверское убийство Михоэлса, выдаю щегося артиста и общественного деятеля, и ряд других зловещих акций недвусмысленно свидетельствовали о том, что бациллы «коричневой чумы», казалось бы, только что истребленные вместе с гитлеризмом, обнаружили свою живучесть в нашей стране. Не забудем, что эти кампании разворачивались на фоне начинавшейся «холодной войны».

Вскоре все это проявилось в полной мере и на истфаке, и на других факультетах МГУ, равно как и в Академии наук.

Независимо от того, как замышлял операцию Сталин, те, кто выполнял задания, полученные сверху, пытались, как водится, не без успеха использовать эту кампанию в своих собственных корыстных целях. То ли в самом конце войны, то ли сразу после ее окончания, научным работникам высшей квалификации, прежде всего профессорам и докторам наук, резко повысили заработную плату, подкрепив рублем привлекательность научной карьеры, что в условиях разрухи было крайне важно. В то время шутили: «год великого перелома» в истории нашей страны имел место дважды — в 1930–м году середняк пошел в колхоз, а теперь «середняк пошел в докторантуру». Стало выгодным защитить докторскую диссертацию любой ценой, ибо это открывало возможность занять профессорское место, дававшее известные привилегии и регалии. Теперь не одно лишь научное призвание и способности двигали многими, но интересы, вовсе чуждые науке. Высокие этические требования, которые, несмотря на все испытания предшествующих десятилетий, все еще поддерживались в научной среде, были разрушены.

Что касается историков, то скоро развернулась серия преследований профессоров еврейской национальности. Наряду с ними и некоторые другие лица, не повинные в порче арийской крови, тоже подвергались гонениям, поскольку оказались на пути карьеристов, которые хотели и из-под них выдернуть профессорские кресла. Будучи студентом, затем аспирантом, я, как и другие историки моего поколения, явился очевидцем этих оргий. Сначала мы были лишь безмолвными свидетелями, а затем оказались сами втянуты в эти акции.

Помню общее собрание истфака в битком набитом конференц- зале, где рассматривались идеологические и политические заблуждения одного из видных профессоров — Исаака Семеновича Звавича. Звавич был специалистом по истории Англии, первоначально занимался и Средневековьем, но затем его специальностью стала Новая и Новейшая история. Лекции его привлекали студентов прежде всего потому, что он долго жил в Англии в качестве сотрудника или даже секретаря Л. Б. Красина, первого советского посла в Лондоне, очень хорошо знал всех политических деятелей Англии 20–30–х годов и не преподносил современную историю Англии в виде общих схем, но иллюстрировал ее живыми рассказами о виденном. Однако обвиняли его отнюдь не в том, что он позволил себе рассказать что-то про Макдональда, а совсем в другом. В его работах якобы намеренно проводились идеи, которые не отвечают марксизму — ленинизму, идеологически порочны, следовательно, проф. Звавич подлежит всяческому осуждению.

Как строился сценарий проработки? Вначале слово берет секретарь партийной организации, рисующий общую обстановку обострения классовой борьбы, попытки буржуазной идеологии проникнуть в наши ряды. Проводниками этой идеологии объявляются лица, «которым мы, товарищи, должны дать решительный отпор». После этой «увертюры» предоставляется слово для доклада кому-то из организаторов проработки, он подробно разбирает порочные взгляды профессора Звавича. Затем объективности ради критикуемому дается право ответить. Объективность была, конечно, мнимой. Звавич, как и все участники этой процедуры, прекрасно понимал, чем все это пахнет. Речь шла не о том, чтобы поправить товарища, который в чем-то заблуждается, а о том, чтобы убрать его с факультета. В обстановке конца 40–х годов это могло быть только началом его падения. Затем могли последовать арест, ссылка или другие невзгоды. Звавичу приходилось выбирать тактику, единственно возможную с его, а может быть, и не только с его точки зрения: признать свои ошибки, но попытаться найти какие-то оправдания — недосмотрел, недодумал, он благодарен товарищам, которые его вовремя поправили. В общем, надо было выкручиваться.

Поделиться с друзьями: