«Атлантида» вышла в океан
Шрифт:
Могучий шепот, шепот, который, кажется, слышен отовсюду — спереди, сзади, сбоку, с этих посветлевших небес, из этого бесконечного песка, вещает:
«Я видел все восходы солнца,— говорит Сфинкс,— память о которых сохранили люди...»
В рассветных лучах возникают одна за другой пирамиды, слышны славословия фараону, крики, скрип колесниц, топот коней, лязг мечей...
Свет то становится ярче, то набрасывает на пейзаж синее ночное покрывало Все грани пирамид то сверкают, то скрываются в тени, искусно подсвеченные сзади; оранжевые восходы сменяют кроваво-красные закаты, серебристо-лунные ночи приходят на смену голубым сумеркам. Над долиной слышны слова молитв и военных приказов, плач,
«Века могут разрушить лишь человеческие творения,— и эти заключительные слова Сфинкса звучат особенно торжественно,— но дух, создавший эти творения, вечен...» Медленно тускнеет за Сфинксом пунцовый закат. Он все темней, гуще, и вот уже слился с окружающей ночью, и на землю вновь опустился мрак.
Минуту царит тишина.
Затем зажигаются фонарики на аллее, зрители покидают площадку молча, еще целиком под впечатлением увиденного идут к машинам. И только усевшись на свои места, начинают восторженно обмениваться впечатлениями.
В автобусе рядом с Озеровым села Мари Флоранс. Некоторое время они сидели молча.
— До чего ж здорово,— заговорил наконец Озеров.— Все-таки ничего нет прекраснее человека. Ей-богу! Горы, скалы, моря, леса — все прекрасно, но человек и его история! Только подумать, что ему миллионы лет.
— Миллионы? — недоверчиво переспросила Мари.
— В том-то и дело, что миллионы! Почти два миллиона. Вы вообще знаете, что у нас за экспедиция? Нет? Это же очень интересно! Конечно, не с точки зрения мод — люди в те времена, кроме собственной шерсти, в общем-то ничего не носили, но это очень интересно. Хотите расскажу?
— Расскажите лучше о себе.
— О себе? — Озеров немного опешил.— О себе мне нечего рассказывать. Я обыкновенный человек, один из десятка миллиардов, что жили на планете. А вот о Первом, самом Первом рассказать стоит.
— Ну, что ж, рассказывайте о самом первом,— со вздохом согласилась Мари.— А ведь для кого-то самый первый человек — это вы! Правда? — И, помолчав, спросила: — Есть такая?
«Ну уж это совсем никуда не годится,— подумал Озеров,— по-моему это объяснение в любви! Глупо как-то получается...» Но тут же поймал себя на мысли, что это ему приятно.
— Такой нет,— ответил он сухо и принялся излагать историю открытия австралоантропа, цель экспедиции, детально излагая научный аспект вопроса.
Мари ничего не слышала. Ее охватила огромная, тяжелая, плотная усталость; она вдруг как-то сразу поняла всю безнадежность порученного ей задания. Никогда этот красивый парень не увлечется ею. Не влюбится. А влюбился бы, так она сама побежала за ним хоть на край света. Надо быть дураком, чтоб вообразить что он бросит свою родину, останется за границей ради какой-то жалкой, бездомной проститутки. Да что, они с ума сошли, этот Сергей и другие! Это же не те несчастные, кого замучила, раздавила эмигрантская жизнь, кто запутался, заблудился на жизненных дорогах. То были блудные сыны, и им еще требовалось испросить у родины прощения. А этот! Это был настоящий ее сын! Там он родился, вырос, жил, там его друзья, брат, любимая работа, быть может, любимая девушка. Там у него свой мир... И вдруг бы он все бросил, чтоб обречь себя на страшную жизнь предателя и дезертира! Ради чего? Ради синих глаз и золотых волос случайно встреченной женщины? Идиоты, боже мой, какие идиоты! И она с ними заодно...
Мари сидела, не в силах думать о дальнейшем, не в силах ни продолжать свою игру, ни прекратить ее, растерянная, подавленная, ко всему безразличная...
Озеров,
разумеется, чувствовал настроение своей спутницы, но он объяснял его другими причинами и продолжал свой увлеченный рассказ, чтобы заглушить взволновавшие его чувства.Когда подъехали к отелю, Мари как-то уныло попрощалась с Озеровым и направилась в бар.
Постояв на террасе, Озеров ушел к себе в номер, достал блокнот и сел записывать дневные впечатления.
На следующий день предстояла важная встреча — встреча с презинджантропом.
ГЛАВА 10. В СПОРАХ РОЖДАЕТСЯ ИСТИНА
А ученые тем временем совершали вечерний моцион, прогуливаясь по благоухающим цветами аллеям гостиничного сада. Шли по двое: Холмер с Маккензи, Шмелев с Левером.
— Знаешь, Миша,— говорил Левер, задумчиво чертя прутом в воздухе причудливые арабески,— ничего нет, наверное, страшнее старости. Для нас, антропологов, имеющих дело с людьми, чей возраст измеряется сотнями тысяч лет,— он невесело усмехнулся,— жизнь должна казаться особенно быстротечной. Мне грех жаловаться. Казалось бы, о чем еще человек может мечтать? А я жалуюсь.
— На что же ты жалуешься, Анри?
— На все, чему должен был бы радоваться: что знаменит, что академик, что многого достиг. Ведь все это доказательства прожитых лет, а значит, старости. Не лучше ли отказаться от всего, но снова стать молодым?
Шмелев пожал плечами.
— Видишь ли, Анри, мне непонятно то, что ты говоришь. Разве возраст человека измеряется только годами? Если б речь шла только о физиологической стороне, то и тогда это было бы неверно. Если б ты прожил пустую, бесцельную, бесплодную жизнь... А ведь ты много сделал. Ты потратил свои годы на хорошие дела — одно твое участие в Сопротивлении чего стоит!
— А...— Левер махнул рукой,— что мне — легче от этого?
— Брось, Анри, не рядись в тогу циника. Ты прожил полезную людям жизнь. Честь тебе и хвала. Ты должен радоваться этому и гордиться...
— Да, но молодость лучше...
— Неправда! Вот я сейчас поймаю тебя. Если б тебе предложили заново прожить жизнь, растратив ее всю по пустякам, ты бы согласился?
Левер помолчал.
— Нет, Миша, наверное, нет.
— Вот видишь!
— Да, но это глупо. Глупо. Ну, хорошо, Миша, а ты, неужели тебя ничего не интересует, кроме науки? А развлечения, отдых, женщины, наконец? Ну!
— Я не ангел и не схимник. Поверь, я предпочитаю спать на матраце, а не на полу, не откажусь от хорошего обеда и даже с удовольствием пью хорошее вино. Но наука для меня не тяжкий труд, который надо совершить, а потом мчаться отдыхать. Наука для меня тоже радость и удовольствие. И если я вожусь с рукописями или книгами ночь напролет, то не потому, что мне за это больше заплатят или потому, что я отрабатываю положенные часы. Эта работа доставляет мне наслаждение. Где ты видел писателя, просидевшего семь часов за письменным столом, а потом сказавшего: «Слава богу, трудовой день наконец-то закончился, можно заняться удовольствиями!» Если это настоящий писатель, то он все семь часов получал удовольствие; труд для творческого человека — радость.
Радостей в жизни много, я не хочу сказать, что труд — единственная. Но, желать обменять богатую именно этой радостью жизнь, как предлагаешь ты, на новую, наполненную другими, и давай уж говорить откровенно, куда более мелкими радостями, по-моему, просто глупо.
— Наверное, наверное,— поспешил согласиться Левер,— наверное, так оно и есть. Да, ты прав, Миша.— Он решительно повернулся к Шмелеву, глаза его смеялись.— Это я кокетничал, Миша, кокетничал!
— С кем, Анри?
— С тобой, с собой, с жизнью... Человек всегда с кем-то кокетничает. Нет?