Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Ай-Петри

Иличевский Александр Викторович

Шрифт:

На рассвете меня будили вкрадчивые вопли муэдзина. Их перемежали петушиные перекаты.

Чуть погодя я просыпался еще раз: во дворе скребла метла и фыркал шланг.

Белесый полдень наваливался тяжкой плитой на море, сады и крыши, отовсюду дочиста выметая живность. Две дворняги и полосатый кот заползали под полицейский «газик» и замирали там, распластавшись. Дежурные подхватывали нарды и табуретки и забирались внутрь участка.

К вечеру раскаленная добела дымчатая голубизна гасла, воздух наконец обретал глубину – и море резко отделялось от небосвода.

Иногда на закате можно было увидеть у горизонта квадратную скобку танкера или сухогруза.

Однажды Мохсен устроил мне экскурсию. Вышло это так.

Уже несколько ночей я дурно спал. Старик-бухгалтер страшно кашлял по ночам. Его дочь все эти дни была с ним рядом. Жена Мохсена приносила им в трехлитровой банке воду, окрашенную марганцовкой, и уносила скомканные газеты, из которых торчали обрывки окровавленной марли.

Этот день начался с того, что в нашу башню пришел врач.

Я видел, как он вышел из камеры. Дочь старика догнала доктора на лестнице и повисла на его руке, целуя ее и сползая по стене на ступеньки. Ее плечи вздрагивали.

Сразу после обеда я надеялся хорошенько вздремнуть, но Мохсен пришел ко мне пить чай. Четвертый стакан янтарного терпкого дарджиллинга меня взбодрил вполне.

И тогда я вновь заговорил о Разине. Я сообщил Мохсену, что поначалу казаки просили себе лишь немного прибрежной земли, чтобы на ней поселиться с миром. Они вовсе не собирались пускаться в грабежи.

И только коварство хана вынудило их совершить упредительные вылазки. А дальше – больше, семь бед – один ответ.

В ответ надзиратель вскипел. Он так страстно жестикулировал, что я подумал: сейчас навалится животом и задушит.

Мохсен кричал, что Разин после резни в Астрабаде увез на остров 800 женщин. И всех их зарезал.

(Он сказал «eighteen hundred», – но поправлять его я не стал.)

Я возразил ему: на войне как на войне. Очевидно, после многодневной оргии женщины обременили казаков: их надо было кормить, с ними нельзя было воевать на море, корабли были перегружены. Вернуть женщин в Мазендеран означало окончательно предать их бесчестию – шариат жесток. Они и сами бы того не захотели. И что бы они там делали, без мужей? А казаки их облегчили, спасли от мук голодной смерти на пустынном острове. Я уверен, женщины сами упросили казаков совершить над ними такое.

Мохсен поник. Я вздохнул.

И тут надзиратель протянул мне наручники.

Я смиренно подставил запястья.

Мохсен приложил палец к губам, и мы тихо спустились вниз. Вложив в руку фонарик, надзиратель ввел меня в подвальный коридор. Он шепнул: «Go, see you later», – и я скрылся в подземелье. Сужаясь в иных местах до ширины грудной клетки – и тогда мне приходилось глубоко выдыхать, чтобы миновать теснину, – ход вывел в подобную башню, но меньших размеров. Только я успел оглядеться – вверх вела винтом похожая каменная лестница с веером широких ступеней, но без перил, – как дверь певуче отворилась, и в световом параллелепипеде возник Мохсен.

Я вышел наружу. Терпкий запах Каспия во рвался свободой в мои легкие. Волны мерно рассыпались у ног, выплетая по песку тающие галактики. Надзиратель рассказал, что этим подземным ходом Мирахмед-хан сумел вывести свою дочь. Бежав таким способом из-под осады казаков, они спаслись морским путем.

Не снимая наручников, я искупался в море, залитом маслом заката.

Ночью я снова никак не мог уснуть. Перед моими глазами одно за другим всплывали, метались, опрокидывались женские лица. Часто искаженные гримасой ужаса и страдания или погруженные в скорбь, эти лики о чем-то безмолвно просили.

Снаружи надрывались цикады. Луна взобралась в зенит и, сжавшись, как световое пятнышко под лупой – в фокус, поливала округу серебряным молоком.

Я поднялся и на цыпочках спустился вниз.

На предпоследней ступени, на холме высокого тюфяка спал Мохсен. Переступить его огромное туловище и широкую высокую ступень было невозможно. Я остановился, не решаясь прыгнуть.

Надзиратель спал навзничь, громоздко и грозно, как вулкан. От его храпа трепетала свеча, догоравшая в изголовье.

И тут кто-то тронул меня за плечо.

Я не обернулся, потому что не мог себе представить, что сейчас, в пустой тюрьме, меня кто-то может тронуть за плечо. Но чья-то легкая ладонь пожала и спустилась к локтю. Я дрогнул. Надо мной, ступенькой выше, стояла дочь заключенного бухгалтера.

Лицо ее было открыто.

Виновато улыбнувшись, она приложила палец к губам и другой рукой потянула меня за собою.

Мы вошли в мою камеру.

От страха я влез в нишу и выглянул наружу. Все вокруг было залито луной. Сияющее полотно пересекало море и вздымало горизонт. У входа в полицейский участок стояла фигура. Часовой курил. Собака пересекла двор и развалилась под фонарным столбом. Часовой скрылся.

Я обернулся.

Лунный луч пересек ее плоский живот и, слепя, скользнул по полноте грудей, по шее, когда, сняв через голову платье и оставшись в одних шальварах, она сделала два шага. Золотисто-смуглая кожа, пушистые долгие ресницы, мягкие внимательные губы и мучительно-пристальный блеск черных бархатных глаз объял меня всего и погубил.

Я многое узнал той ночью об этой хрупкой нервной персиянке.

Проснулся с чувством наслаждения, что ничего о себе не помню.

Солнечное пятно лежало на моих закрытых веках.

Я не хотел открывать глаза и вскоре задремал снова. И тут мне в послесонье привиделся кошмар. Я вдруг превратился в вертикаль, в тубус, в подзорную трубу – и сквозь себя узрел, что наша башня превращается в спираль гигантского карьера. Что теперь по лестнице вокруг километрового провала ползут крупнотоннажные механизмы, поднимающие на поверхность земли породу. Выйдя из камеры, я едва не был задавлен катящимся колесом размером с дом. В пазах колесного протектора я увидел взлетающие и опускающиеся камни, части человеческих тел, застрявшие по дороге. Я силился всмотреться в мертвые раздавленные лица, – но тем временем колесо опасно накатило, затмило, и я еле успел проснуться.

Скоро услышал, как внизу подъехала машина. Не сразу выглянув, увидел, как два санитара загружают носилки с телом, обернутым белой материей. Едва ли что-то соображая, я кинулся вниз.

Закрыв за санитарами дверь, Мохсен пожал плечами:

– Book-keeper died this night. (Бухгалтер умер сегодня ночью.)

– Last night, – поправил я машинально.

На следующий день приехал консульский работник. Им оказался вежливый сутулый человек с изможденным мятым лицом. Он страдал от жары и часто прикладывался к минералке. Хотя мой вид и вызывал у него ровное отвращение, перед пограничниками он был участлив, подобно вышколенной стюардессе. Бледное, незагоревшее лицо помощника консула выдавало, что полевая служба ему в тягость и что, видимо, он только и думает, как бы поскорей вернуться в свой филенчатый прокуренный пенал на Смоленке.

Оформление поручительства и самого выдворения заняло не больше часа, и, распрощавшись с Мохсеном, – мимо темно-зеленых валиков чайных плантаций, мимо илистых низин, разбитых на квадраты рисовых полей, в которых слепящим закатом стояло зеркально солнце, – я был конвоирован пешим ходом в Верхнюю Астару.

IX

Да, Москва всегда мучила и морочила меня, вынимала с потрохами душу. Зиму напролет я был жив только мыслью о том, что в июне сорвусь куда-нибудь, куда размышлением призовет меня земля.

Уже следующим летом, погоняемый поиском подтверждений хейердаловских корреляций Кавказа с прикаспийской прародиной, я отправился в Колхиду. Чего там только со мной не приключалось. Там я дичал от подножного корма в горах над Пицундой. Вместе с зверьем бежал от лесного пожара. Чуть не насмерть травился древесным духом, ночуя в молниевом разломе ствола исполинского анчара. Встречал далеко за Агепстой пещерных молчальников. Три немых монаха жили в средневековом скальном монастыре. Я нашел их по дыму, шедшему из расселины: они готовили ужин в келье-пещере, завешанной на входе полиэтиленом. Угощая меня перепелиной яишней, монахи оживленно осведомлялись записочками об абхазской войне, о событиях в мире.

Помню, спасшись от пожара, только сутки спустя я очнулся, обнаружив себя в овраге вместе с мертвым обгоревшим белым волом. И теперь стоит лишь прикрыть глаза, вспоминая, как внутри возникает мученический взгляд быка, полный ужаса и печали…

В Зырхских горах я даже бывал в заветном плену у помешавшегося от одиночества егеря Анастаса. Обреченный на гостеприимство безумного грека, держась за хвост егерского Пегаса, я ходил по заповедным наделам Ачмардинского угодья, охотился с фотоаппаратом на пятнистых оленей; руководимый лайкой Настей, собирал вонючие трюфеля в корнях грабов и буков, посещал горные пасеки и, лежа под урчащим медогоном, объедался синегорским сбором – с цветов акаций, каштана, кипрея, тимьяна…

А у Михайловского перевала над Геленджиком я однажды просидел на дубке до рассвета, томясь кабаньей осадой.

Два секача, окруженные молодняком, толпились, топтались внизу, у подножья, и, подрывая корни, пытались свергнуть меня на поживу. Тогда впервые – за всю перипетийную череду путешествий – иррациональный азарт диких свиней, обожравшихся каштанов и желудей, заставил меня содрогнуться.

Наконец, я страдал малярийной лихорадкой на берегу озера Рица, мучась в палатке галлюцинациями морских сражений. Под глубоким небом, полыхая горами оранжевого пламени, раз за разом на меня накатывали турецкие линейные корабли, фрегаты; юлили галеры, щетинясь, подымая весла по бортам, – как накладные ресницы моргали в ладони. Зажигательные снаряды беспорядочно метались, будто ракеты обрушившегося фейерверка. Над гладью озера в золотисто-смуглых сумерках бухты Чесма горел турецкий флот. В совершенном безветрии на полных парусах кораблей, как на экране летнего кинотеатра, шла фильма с пунктиром моей жизни, – и пушечные ядра, укрупняясь вращением, с баснословной точностью ложились у меня между глаз прямым попаданием.

Однако остервенение, с каким я путешествовал все эти годы, вдруг схлынуло после моего сибирского похода.

Тогда я впервые оказался в тайге. Пройдошный инструктор из турклуба за полцены сбросил мне сплавный маршрут по Забайкалью, наскоро убедив в неописуемости тамошних мест. В результате я впервые решил последовать не абсолютному наитию, а наводке непроверенного человека. (Хейердал, в отличие от Паши Гусева, не вызывал сомнений.) Таким образом, промашка обошлась в покупку сверхлегкой каркасно-надувной байдарки «Восток» (12 кило вместе с веслом, каской и спасжилетом) и 28 дней страдальческого заброса. Следуя ему, погруженный в гудящий столб гнуса, таинственными таежными тропами я пробирался к верховьям реки Нежная, откуда собирался махом, дней в пять, спуститься до Айчака, ближайшей ж/д станции.

Маршрут был проложен на карте в окрестностях русла и срезал напрямик его частые изгибы. Однако сразу выяснилось, что зарубки, которым он следовал, уже порядочно затянулись корой и лишь немногие из них можно было различить в прямой видимости друг от друга. Потому я ими пренебрег, и пришлось нередко петлять в уклон, нащупывая правильный курс шалившим азимутом.

Величие бесконечной колоннады тайги, пронизанной теплым светом, устланной то хрустким серебряным, то мягким малахитовым мхом – в котором я утопал по щиколотку и в прохладу которого так приятно было рухнуть ничком на привале. Пронзительная – одновременно и исступленная, и умышленная красота то скалистых, то дремучих берегов гремящей полноводной реки – с несущимися мимо обитателями: статными лосями, широко увенчанными боливарами; семействами взрывчато-задумчивых косуль; выводками барсуков, снующих по кромке воды бело-черными звеньями Морзе; докучливыми при сплаве хатками бобров – с их порожистыми плотинами, опасно усеянными заточенными кольями; отвратительными росомахами, похожими на хвостатых, заросших мехом беглых извергов; медведями-рыбаками на отмелях: косматыми колдунами они застывали над стремниной, чтобы вдруг вышибить в воздух фокус – хариуса, плещущего то кольцом, то радужкой сверканья… Все это трогало, но не было близким, не отзывалось в наитии звоном той самой сокровенной струны.

Напротив, часто казалось, что в какой-то момент может запросто что-то треснуть, пойти не так… Случалось, среди шума реки, внутри, в грудной клетке, мне вдруг чудился короткий хруст – и в воображении дальше по стремнине, слегка кружась, ныряя и отшвыриваясь боковым откатом, летела порожняя байдарка, темно-синяя, с ярко-желтым, птенцеящерным дном, с горбом притороченного рюкзака и тубусом для спиннинговой снасти. А выше по течению, на крохотном кружном пороге у бобровой запруды, на колу, не вышедшем из-под лопатки, еще корчилось по пояс в бурлящей ледяной воде знакомое тело, с лицом, обескураженным болью и потрясением: человек силился спружинить весом, соскользнуть, но вдруг, выпустив весло, хватался обеими руками за ствол – и, прильнув, недвижно повисал.

Часто в тайге мне бывало страшно чисто физиологически. Однажды я угодил на болоте в непроходимый осинник и долго не мог выкарабкаться. Выбившись из сил, излупленный молодыми деревцами, наконец я скрючился, упав из-под рюкзака на кочку. Облака в лужице стыли медленной перистой рябью, как буруны на взморье.

Беспричинное отчаяние, тогда овладевшее мною, было новым чувством. Никогда прежде, даже при кабаньей осаде, я не испытывал ничего подобного. Дрожащими руками я достал из клапана рюкзака приемник и нашарил станцию. Передавали урок японского языка для французов…

В путешествия я всегда брал с собой радиоприемник «Sony» с отличным коротковолновым приемом. Случалось, голоса дикторов становились единственной опорой в реальности. Радио меня сдерживало, отводило от стремительного уклона одичалого помешательства. С некоторых пор оно стало выражаться в том, что вдруг я терял границу между самим собой и, скажем, лесом-степью-рекой. Между внутренним пространством природы и собственного сознания, которое, остановив все речевые процессы, целиком – куда бы я ни посмотрел – раскрывалось наружу, неожиданно становилось, отождествлялось с лесом-степью-рекой. Таким образом – и это никак нельзя было списать на физическое истощение – я превращался в… зверя.

Я понял это далеко не сразу. Случилось это так. Я сидел на привале – и, отдохнув, вдруг впал в необычное оцепенение. Как таковой, внутренней длительностью оно не обладало. Трава прорастала сквозь меня, сквозь мои глазницы проплывали облака, мне в горло закатывалось солнце. Оцепенелое состояние это можно было бы назвать счастьем, если бы оно не было столь непередаваемым чувством. Очнулся я уже затемно, надо было здесь же устраиваться на ночевку. И, разводя костер, вдруг понял, что мне крупно повезло, что я только что заново родился. Что несколько минут назад меня не было – и вот я сейчас есть, и я есть я. Что до того – мое место было пусто. Пусто потому, что в нем не было страха смерти. Наподобие сомнамбулы моя оболочка могла запросто встать – и, оставив рюкзак и все человеческое, навсегда раствориться в своей подлинной стихии. Вот как раз это отсутствие страха и озадачивало задним числом, пугало до смерти.

X

Впредь, обладая приличным запасом батареек, на привале я всегда слушал радио. Своей новостной сумятицей оно осаживало меня в рамки привычного.

Да, много всяких приключений пришлось мне претерпеть во время путешествий. О некоторых забавно и жутко вспомнить. Помню, в дельте однажды встал на ночевку на совершенно плоском острове. Его береговая линия вся была испещрена небольшими бухточками, заводями, ямами, так что перемещаться приходилось как по лабиринту – долго обходя или напрямик проваливаясь по грудь в воду, отчего не большое пространство, будучи криволинейно сгущенным, казалось целой игрушечной страной – с заливами, лагунами, фьордами, – карта-макет которой совпадала с ней самой. В ямах дно бороздили беззубки, кипели серебром мальки, плавали черепашата, охотились ужики, утолщавшиеся на глазах вдвое от жора. Иные ямы, обсохнув за день, отсоединялись от отмели, назавтра вода в них была горяча, всплывали зазевавшиеся мальки, заваливались набок и раскрывали створки языкастые перловицы. Зайдя далеко в реку, я напрасно охаживал спиннингом судака, шумно кормившегося на песках. Крик чайки пересекал неторопливое пение лески. Птица зависала над водой неподвижно против ветра, часто-часто, совсем как колибри, взмахивая крыльями: там повисит, сюда переметнется – в надежде высмотреть малька покрупнее. Я загорал на острове два дня и следующим утром хотел сниматься с места.

Уже взошла луна и стемнело, когда, поужинав, я решил вернуться на отмель, завершить возню с давешним судаком, приступившим теперь к ночной охоте. Ловля на вобблер при свете луны вряд ли могла увенчаться успехом. Однако одна за другой последовали две потычки, и теперь я без устали махал спиннингом, как всегда наслаждаясь филигранной биомеханикой заброса. Погода менялась, судак бил вяло и скоро пропал совсем. Собралась гроза, налетел шквал. Я вспомнил, что на моем проводящем графитовом удилище стоит маркировка «перечеркнутая молния»: ловля в грозу запрещена. Смотав удочку, специально неся ее пониже у бедра, я пошел к палатке.

Поделиться с друзьями: