Аз буки ведал
Шрифт:
Впереди за крупной острой осыпью, в густой тени ущелья тихонько журчала заветная тоненькая струйка. Тень была густая, почти пещерная. Прощаясь, он оглянулся на уходящее за горную стену полдневное солнце... и обомлел: точно-точно по линии разделения света и темноты, между двумя валунами, стояла неожиданно, не по летнему времени уже красная осинка. Нет, не просто красная - ало пылающая в пронизывающем ее насквозь ослепительном солнечном сиянии. От темно-пурпурного огня нижних веток - к золото-оранжевой плазме верхушки. Маленькие, нежные, как сердечки, ее листики звонко щебетали безо всякого ветра...
Эти два щербатых валуна - один еще освещенно пепельно-розовый, другой уже сумрачно ультрамариновый -
Глава одиннадцатая
Узкое, с почти отвесными стенами ущелье круто поднималось протянувшейся вдоль ручейка неплохо нахоженной тропинкой. Тень постепенно ослабевала, блекла. Глеб удивился необыкновенному в этом месте, какому-то чайному аромату трав. И в самом деле, вокруг, несмотря на конец лета, все цвело. Скорее всего, здесь было уже достаточно высоко от неведомого уровня неведомого моря, и от этой высоты у растений происходило легкое головокружение, и они цвели, опылялись, увядали и тут же плодоносили - не только одновременно, но и попросту рядом. Это было замечательно: из-под старых листьев выглядывала пара клейких, старых уже масленков, окруженных множеством удивительно розовых, на розовых же ножках ландышей. Дух дикой розы, клевера, реликтового папоротника и грибов густо свивался с духом хвои развесистых, темных елей и лаванды. За поворотом из-за гребня выглянуло солнышко. И все окончательно раскрасилось сказочно и театрально: темно-красные, в белых крапинах мухоморы, плоский мраморный валун в рунических предсказаниях трещинок и бесшумно взлетевший с него огромный, отливающий по черному синевой ворон были последними предупреждениями о поджидающей путника избушке на курьих ножках.
Ножек, конечно же, днем было не видно. Они, поджавшись, прятались под фундаментом из дикого камня, ожидая полуночи, когда можно будет распрямиться, размять колени, потоптаться, повертевшись через левое плечо. А пока эта крохотная колдовская избушка, бурая от мхов и белесая от лишайников, с крутой, тоже позелененной временем, горбылевой крышей и малюсеньким слепым окошком косовато сидела над самым ручейком, прорывшим здесь глубокую трещинку прямо в скальном монолите. А над ней зависла старая, усыпанная мелкими шишечками лиственница, когда-то давно разбитая молнией надвое. В месте удара кора так и не заросла, виднелась розовая сердцевина... Просить избушку повернуться к лесу задом, а к себе передом Глеб не решился. Зачем? Он сам перепрыгнул ручей и осторожно обошел вокруг. Там, у перекосившейся двери на крылечке из двух полубревен, сидела, перебирая на старом решете подвяленные ягоды черемухи, нет, ничего подобного, не скрученная пополам от злости баба яга. Это была, наоборот, крупная и очень симпатичная бабушка, строго подвязанная под брови чистым белым платком на старинный манер, с широко покрытой в два конца спиной. В новых калошах и в синем, затертом на складках плюшевом шушуне. Увидев Глеба, она не воскликнула скрипучим голосом: "Гой еси, добрый молодец!" Нет, она просто-напросто до дна заглянула в его вдруг расширившиеся зрачки и мягко, как давнишнему знакомцу и долго поджидаемому гостю, улыбнулась... Ее округлое, чуть полноватое лицо с большими, близко сидящими глазами, крупный нос над тонкими, растрескавшимися глубокими морщинками губами. И потаенная полуулыбка Джоконды...
– А и здравствуй, здравствуй, мил человек. Так загулял да заблудил, что и до бабы Тани дошел. Чо там с ногою? Аль потянул? Сядь тут. Сечас, токмо вот с ягодой покончу,
так и тя подлечу. Садись. Как, баишь, звать-то?– Глеб. Да, на подвывих похоже.
– Посиди, потерпи пока. Голоден али дождешь, пока заметаю?
– У меня времени много. Потерплю.
– Городской, а время без счету. Так не бывает. Часы-то вон диво.
– Я сейчас не по своей воле живу. Поэтому и спешить некуда.
– Невольник, баишь. Из никониан будешь?
– Как?
– Хрещеный?
– Ну да. В православную веру.
– Крест-то у тя никонианский. Знать, ты раскольник.
– Да как же так? Я православный. Меня русский священник крестил.
– Православные - этоть мы! А вы никониане, отступники.
Баба Таня улыбалась и просто дразнилась, пока только еще присматриваясь-прислушиваясь к своему нежданному-негаданному гостю. Беззлобно, но метко и направленно прощупывала его принципиальность. Вопрос веры? Глеб принял:
– Так кто от кого отступил? Мы же - главные. То есть - большие.
– Сказано: "Не бойся малое стадо". И еще: "Входите узкими вратами".
– Вот вам и здравствуйте! А почему же из двенадцати апостолов только один Иуда Христа продал! Один, а не большинство!
– И чо?
– А вот вам и "чо"!
– Тише. Тише! Ты чо, мил человек, кипяток такой? Али так нога болит? Али боисся, чо выгоню без угощения? Я ж так, поглядеть, зачем крест-то надел. Не для красы ль токмо? Может, просто пофорсить? Борода-то вон бритая.
Она встала во весь свой большой рост с полным решетом черемухи, отряхнула колени, опять хитро заглянула куда-то Глебу за глаза и, согнувшись, зашла в избушку. "Как улитка. Или Тортилла в свой панцирь". Глеб ждал стоя, как петух подогнув под себя больную ногу. Что он знал про старообрядцев? Ну, во-первых, не курят, не бреются. Во-вторых, вместо "Иисус" говорят "Исус". В-третьих, не кормят и не поят из своих чашек и ложек. И... И еще у них была боярыня Морозова...
Дверца очень скрипуче отворилась. Из темных недр вышла баба Таня с небольшой берестяной кадушкой. В ней было что-то для ноги. Она зачерпнула полную пригоршню зеленой пастообразной массы.
– Заголи ногу-то... Сядь сюда... Держи брючину.
Приказы были коротки, прямо как в амбулатории.
– Да, я до пензии в травмопункте работала. Нет, не здесь. Далече - в Курье. Это та-ам, за горами. Прям на закат. Там еще Змеегорск есть... Рудники... Можить, слыхал? А тут я годов пятнадцать-двадцать, не боле. Тут у меня никого нет.
Теперь Глеб сидел на чурбаке с вытянутой ногой, намазанной смесью из растертых зеленых лопухов, крапивы, лютика и еще невесть чего. И хлебал из эмалированной белой кастрюльки деревянной ложкой вынесенные из той же темноты вкуснейшие щи с клецками. "А кастрюля-то, наверное, только для гостей". Его почти не расспрашивали, но по голове прокатывали и растекались по всему телу какие-то волны той расслабляющей, ласковой, материнской неги и уютной защищенности, от которой он и сам почему-то вдруг стал легко рассказывать о детстве, о матери и об отце, о брате. И о Катюшке, о Семенове и Анюшкине.
– Анюшкина твово хорошо знаю. Он ко мне сюда заходит. У ево память хороша - я ево травам учу. Тут-то трав видимо-невидимо. Разных, сильных. Токмо знай, какая к чему. А от Анюшкина пошто ушел?
Теперь нужно было рассказывать о том, что он сейчас пишет, о том, как его за это сначала гоняли одни охотники, к которым тут потом подцепились и местные "пастушки", и теперь Глеб, вот как волк промеж флажков, бегает по всему Алтаю, и лишь бы вода была, а так он все стерпит, всех обманет и выживет. Потому что... так надо. Почему, собственно, он и сам толком не знает. Но все стерпит, это теперь уж точно...