Аз буки ведал
Шрифт:
– А сюда я случайно забрел. Везде осень, а здесь ландыши цветут. Весна.
Баба Таня все улыбалась, улыбалась. И изливала на Глеба тепло. Интересно, у нее ведь не больше чем пять-шесть классов образования, но с ней совершенно легко поднимались самые сокровенные и нелегкие темы, она с небольшой подачи дописывала любые портреты никогда не виданных ею людей, легко разъясняла отношенческие головоломки. Глеб особо протаял, когда она двумя фразами обозначила всю суть бывшей тещеньки... И вдруг он увидел, как из травки под ее руку выползла небольшая серо-рябенькая, как бы плетенная из тонких телефонных проводков змейка и стала, ласкаясь, сматываться ей под ладонь. У змейки не было на голове тех знакомых ему по детским картинкам желтых пятнышек - значит, это была гадюка...
– А ты, мил человек, не боись. Она тоже тварь разумная, добро, как и все на земле, приемлет. И лаской платит.
Баба Таня все улыбалась, улыбалась... На ее плечо села крохотная малиновка. Чуток повертелась, низко опустив головку, боком строго посмотрела на Глеба, что-то пискнула и спорхнула в кусты. Баба Таня осторожно выпустила из рук змейку подальше от Глеба, проследила, как та уползла в траву.
– Ты баишь, что отец суров. А вот-ка меня послушай. Я те такого понарасскажу, в книжках не прочитаешь... Погоди, а нога-то как? Отходит? Так, подержи еще малость, и насовсем полегчает... Вот уж у нас батя не то слово как строг был. И своенравен. Своенравен так, что даже со своей семьей жить не смог: женился и
– так и все во мне как кипятком обварилось. Не жизнь стала, а одна боль. Ничего больше на свете не осталось. Куда ни взгляну, на что ни посмотрю - в глазах только он стоит... Один раз вот отнесла бате обед, домой вертаюсь, а он меня в проулке остановил. Там, меж огородами, проход и так узок, да грязь коровы растоптали, идти приходилось по самому краю, за забор придерживаться. Тут он меня и прижал к этому самому забору. В лицо заглянул, я и помертвела. "Ты Клавдии сестра?" - спрашивает. "Да, Николай Матвеевич". А сама токмо имя его промолвила, так радостью в себе вся закипела: "Это же он, он! Сам со мной разговаривает!" А он попросил, да нет, он не просил, он всегда, всю жизнь только приказывал. Сказал мне: "Пусть твоя сестра к ночи за огородку выйдет. К лесу". И так легонько по носу щелкнул. Этот щелчок меня и отрезвил. "Ах, думаю, Клавка! Опять ты меня обходишь! Ничего не скажу!" И не сказала, конечно... Сама извожусь, кажную ночь не сплю, ее стерегу. Она же по батиной воле до полуночи читает, потом свечу задует и нырк ко мне под одеяло. А сама холодная, просто лед- почитай-ка в одной рубахе на плетеном коврике! Я ее грею, обнимаю, а сама думаю: нет, я тебя никому не отдам. Лучше убью. А тем паче этому. И тогда сама убьюсь... Только чему быть, тому не миновать... Как, где Николай Клавдию подловил? Только оне скоро сами сговорились. Вот однажды батя с работы пришел чернее тучи. Сел, не разувшись, посреди кухни и молчит. Мы с матушкой рядом стоим. Молимся Богородице об умягчении сердец. Он и резанул: "Клавка, там этот жеребец ко мне посмел подойтить. Тебя просил. Так вот завтра ж отвожу тя к дедам, там за кого оне укажут, за того и пойдешь". Клавдия молчит, а матушка запричитала. Батя встал, схватил Клавку за косу, согнул и шепчет ей в глаза: "Это ж что, он мне правду побаил, что ты с ним уже согласная?" А Клавдия: "Правду, батюшка!" Батя и озверел. Кабы не мы с мамой, он бы ее прибил до смерти. Токмо и он тогда понимал, что все это зазря: коли девке вожжа куда попала, ее никто не остановит. Потому тут же Сивка запряг и по грязи грязи-то!
– на санях Клавдию в тайгу на заимку к дедам увез...
Баба Таня, замолчав, некоторое время смотрела на солнце немигающими глазами, потом, согнувшись, вошла в избушку. Глеб пошевелил пальцами, всей стопой: нога как бы онемела, не чувствовала ни боли, ни щипков. Он тоже привстал, осторожно наступая, походил перед дверью туда-сюда. И вспомнил про серую змейку: его-то она не будет ласкать! Осторожно вернулся на место.
– Ты, мил человек, не боись, ходи, ходи! Ногу нужно поразмять теперь.
– А обуться можно?
– Поди помой да и обувайся.
Он спустился к воде, заранее сморщившись, окунул ногу. И вдруг ощутил, что вода-то теплая. Очень теплая - явно выше температуры тела! Он до дна погрузил в ручеек обе ладони. Омыл лицо. Вот это да, это он впервые после бани умывался теплой водой. Так вот, оказывается, отчего здесь все цветет и благоухает. Здесь и зимой, поди-ка, как на земле Санникова. А он-то, лопух, почти час вдоль этого ручейка шел и не догадался в него руку сунуть. Да, жизнь отучает помаленьку от лишних экспериментов. От смелых поисков необыкновенного. Необычайного и таинственного. На собственный зад... "А бабулька-то ничего. Молодец. Покормила-полечила. Помыться дала. Теперь либо в печь, либо волшебный клубочек на проход в Кощеево царство подарит".
Баба Таня сидела в прежней позе с новой порцией ягоды в решете. И она опять так же всепонимающе улыбалась. Ее большие, изработанные до бесчувствия руки с толстыми, явно негнущимися тремя пальцами левой кисти привычно ворошили и сбрасывали из ягоды мусор.
– Смотришь? Да, пальцы мне муж-покойничек сломал. Николай.
Крошка-малиновка вновь с писком выпорхнула из листвы и присела на край решета. Заглянула под руку, прыгнула, опять загадочно снизу и сбоку поглядела на Глеба и улетела. Она точно что-то хотела сказать ему, но откладывала.
– Это она тебе на Мурку мою нажаловаться хочет. Кошку. Я-то здесь только летом живу. Зимую в Чемале. Но и Мурку с собой беру. Вот у них постоянные тут ссоры... Да. А Николай тогда побегал, поискал сестру да вроде как и затих... Батю токмо при всякой возможности давил, позорил, за Христа гонял. Как евоный бригадир власть показывал. А батя: "За все слава Богу!" И не мог начальник свово рабочего ничем обидеть. А осенью я в тайге по грибы ходила. Ходила. Дак он меня там поймал. И силой взял. Что мне было делать? Брюхо-то все росло. Пришлось дома открыться... Батя только плакал и молился. Кажую ночь псальмы пел и хлестался, в кровь хлестался плетью - себя усмирял. Понимал, что это ему за гордость расплата. А мы с мамой не
очень-то верили в его покаяние, все боялись, как бы Николая где-нибудь в тайге не порешил. Тогда все соседи этого ждали... А тот взял и по зиме меня к себе увел. В чем была на улице. "Либо, говорит, так идем, либо передумаю". Я и пошла - куда ж мне было?.. Вот и прожили мы двадцать семь лет без моих. Так решено в самый первый день было. Муж не хотел ничего про кержаков слышать. Он потом инженером стал. В Змеегорск перевелся. Может, чо все же слыхал? Там еще сопка есть Караульная? Ну как? Она вся внутри пустая, в ее середке озеро тайное. Там еще, бают, Ермаково золото в струге плавает. А с вершины той ключ бьет. Али не слыхал? Темнота... Вот там мы и жили. Трое сынов вырастили. А Николай всегда меня на чужих-то стеснялся. И бил, когда напивался. На работе его ценили, даже орден дали. И грамот не счесть. А дома словно подменивали... Вот и руку в двух местах ломал, и голову пробил. Голова с тех пор сильно болит... Но я его всю жизнь любила. Очень он был красивый, высокий. Как идем с ним из клуба али с собрания какого, так и чую, бывало, как все бабы вокруг млеют... А чо уж дома, то мое горе было.Потом они вместе с Глебом пошли в лес за заготовленными заранее бабой Таней дровами: он же должен был пройти "испытания героя" по Проппу. Поэтому, очень осторожно приложив к стене пару сухих сучковатых еловых стволов, он лихо забрался по ним на крышу и "отровнял" закосившуюся трубу. Потревоженная его ерзаньем, из темноты "чердака" на свет вылетела маленькая лохматая совка. И бесшумно, как гигантская ночная бабочка, вопреки всем книжным ожиданиям совершенно точно ориентируясь при дневном свете, она улетела в мелкий густой ельник. Потом они еще ходили выкапывать корень шиповника. Потом, потом... готовили вдвоем ужин из необыкновенно вкусной перловки со сладкими луковицами саранок прямо на "улице", на выложенном из дикого камня очаге. К вечеру окончательно стало ясно, что в избушку его впускать даже и не собираются. Но при этом только и говорят, что со старообрядчеством все отношения давно прерваны... Что там у нее такого тайного? Аж интересно... Баба Таня каждый раз аккуратно закрывала дверь, пряча при этом глаза. И еще насчет ее глаз - у Глеба возникло подозрение, что они вроде как меняли цвет. Она посмотрит раз - они почти белые, так выцвел ее когда-то ясно-голубой. Она смотрит другой - и они черные-черные, только белки и огромные зрачки, без роговицы... И все как-то так улыбается... Как будто в нем, внутри, около сердца, тихо-тихо перебирает что-то своими, такими ласковыми, негнущимися пальцами... А он и не сопротивляется - приятно, тепло...
– Вот поглянь-ка, багульник... Растет и растет себе... А коли у кого в груди кашель не отходит, так им сразу поможешь. И при желтухе, и при костяных болях в плечах или в коленах... А сами веточки - яд... Вот если силу к еде потерял, то лучше корня ревеня ничего нету... Крапивой надо кровь останавливать, ранки затягивать, а сок ее при параличе помогает... Голубика - она сердце человеку крепит... Змееголовник - от головы... А главное, все с молитвой надобно...
Когда совсем стемнело, она вынесла ему набитый сеном короткий тюфячок. Потом и одеяльце из заплаток, "как у Анюшкина". Постелила рядом с ручейком, крупно - во всю длину и ширину - перекрестила:
– Вода-то теплая, вот здеся ночевать и хорошо будет.
– Хорошо так хорошо. А змея?
– А накоть поясок - опояшься. Ни одна тварь не тронет.
Поясок был тяжелый, ручного тканья, желтый с синими и красными свастиками. Да-да - свастиками. Это что ж такое, и здесь политика? Баба Таня все понимала с полувзгляда.
– Это скобарь. Четырехклюшный.
– Скобарь?
– Замок. Он мир замыкает.
– Как это?
Баба Таня подошла к очагу, тряхнула широкой, грубой ткани юбкой, сбросив с колен невидимые крошки. Огонь пыхнул навстречу ей искрами. Она вдруг показалась Глебу намного выше, чем днем. И когда она подняла вверх руки - освещенная пламенем, - это была уже не бабка, а Жена-Макошь с северных вышивок. Она опустила ладони, подошла к Глебу, кивнула. Он послушно прилег, укрылся. Баба Таня присела в ногах.
– Ну, слушай. Тебе это надо. В тебе уже семя зреет... Мы пришли сюда от севера. Когда Белый царь Алексий Михалыч отступился и упал, за ним на трон сел антихрист. Никон-то его предтечею был. Вот стал он нашу правую веру на латинску менять, стал русских людей в отступники из Книги Живых выписывать. Бесы как вихри по дорогам кружили, навии по домам шастали. Стон от края до края... Православные люди в бега подались. И достигли того места, где нет ни дня, ни ночи. Тут и погоня отстала - Господь их ужаснул фараоновым знаменьем... Там, на Океан-море, уже и деревья не росли - один мох да трава. Да камни. Вот наши деды и остались на тех камнях жить. Жили очень трудно, но молились без страха, трудились без отдыха, и Господь не оставлял. Сто лет прошло. И родился в одной вдовьей избе сын, Иоанном крещенный. Вот пошел раз на охоту и на грани земли и моря нашел большой Бел-горюч-камень. А на том камени и был один такой вот скобарь вверху, а другой внизу вырезан, один верх миру, другой низ означили. А промеж была карта-путешественник: как вся земля и где лежит. И как людям святую страну - Беловодье найти... К тому времени народ-то наш сильно разросся, зачастую еды всем не хватало. Великим постом старики один мох ели... А на Руси антихрист только и поджидал. Вот деды молились, молились сорок дней и ночей по-соборному, и открылось им, чтоб отправить трех молодых тот путь проведать... Жребий пал на Иоанна сотоварищи... А на дорогу им наткали в оберег таких вот поясков с клюшниками... Проводили и встали неусыпаемо псальтырь без передыху в очередь читать... Через три года один Иоанн вернулся. Был он страшно худ, и кровь изо рта шла... И принес с собой токмо малый камешек, на котором четырехклюшник, как и на Бел-горюч-камени был... Стали его скорей расспрашивать, так как боялись, что помрет. Долго Иоанн сказывал. Как первого друга слуги антихристовы схватили и в Москве-городе пытали-мучили. Язык вырвали, руки обрубили, чтобы не мог он боле ни Христа славить, ни двумя перстами креститися... С другим оне через Каменный пояс перешли. Да там уже дикие черемисы поймали, второго друга живьем свому божку пожрали: в зашитом мешке в воду кинули... Одному-то долга и горька показалась земля Сибирь. Но дошел Иоанн до страны, где в горах чудь жила.
– Да какая же тут чудь? Это же в Финляндии?
– Какая-никая. Чудь белоглазая. Здешняя. Она на Алтае до нас жила. Это маленькие таки были людишки. Все в пещерках жили. Копали тут руды да золото мыли. Злые, всех чужаков убивали. А еще у их токмо один глаз посреди лба был. А домины их змеи хранили. Оне у каждой пещерки и поныне кубом лежат... Когда Иоанн к им подошел, а змеи-то их на него кинулись! Он сперва не знал, куда убежать, а потом решил взобраться на скалу, а она с таким вот скобарем поверху оказалась. Глядь, а змеи-то вокруг аж в комья сбились, но на эту горку за ним не лезут. Вот он и понял тогда, что это четырехклюшник оберегает... А потом Иоанн и Катунь увидал - белую реку. Это, подумал, совсем уже близко Беловодье. Но только не смог он ее перейти: лег на пути Царский полоз... Ты, мил человек, и про его не слыхал? У-у! Темнота. Как ударил его Полоз в грудь хвостом, с той минуты он и заболел. Стал кровью харкать... Пошел вспять домой. И всю-то дорогу замками за собой запирал. Как? Запирал, как письмо подписывают. Сначала на всяком видном камне высекал по обрывам... И до сих пор, сказывают, в Сибири инородцы, кода о чем с кем сговорятся, клюшник сей для крепости друг другу дают. От нашенного то повелось... А когда болезнь ево совсем одолела, силы рубить кончились, он стал просто пояс свой обережный рвать и раздавать на сохранение всем православным странноприимцам... Иоанн кончил сказ, перекрестился, лег и отдал душу Богу Небесному...