Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Ой, да ведь уже поздно! Разве что на минутку… – когда он неожиданно предложил ей:

– А может, заглянете ко мне? Посмотрите, как я…

Это был и остался один из самых загадочных моментов ее жизни, о котором позже она вспоминала не то что с сожалением или, скажем, со стыдом, – с удивлением, с легким покачиванием головы: ну, мол, и отчаянная была, откуда что взялось…

А он так растерялся, что она согласилась, что даже испугался: не ослышался ли? – потому что был убежден, каков будет ответ, и даже сделал непроизвольное движение от нее – как бы пошел уже к себе домой.

Но тут же, когда услышал ее слова, спохватился, невольная, радостная улыбка скользнула по его лицу, но он постарался погасить ее, сказал:

– Да ничего, ничего… чего там позднего? Разве ж это поздно? В гости – и поздно…

И когда они поднимались, он – впереди, она – сзади, по лестнице на третий этаж, где он жил, то она ясно чувствовала, как с каждым шагом в ней нарастает волнение.

А она уже и забыла, что в ней так сильно может биться сердце, странно ей это было. А он шел и оглядывался, что-то было в его движениях неуверенное и даже – если приглядеться – суетное, как будто он боялся, что она может уйти от него. Но нет, она не собиралась возвращаться, любопытно ведь все это было, да и стыдней гораздо было бы сейчас повернуть назад. Вдруг навстречу, как ни странно было встретить в такой час кого бы то ни было, попалась им старушка, подозрительный такой у нее взгляд был, с подвохом, с усмешечкой, она даже приостановилась чуть и проводила их полувзглядом-полукивком, не поймешь, что за движение такое она сделала, и потом спиной Марья Трофимовна чувствовала, как будто кто жег или буравил ее сзади.

«Господи, ну зачем мне все это?» – подумала она вдруг, но продолжала, словно под гипнозом, идти.

Они поднялись на третий этаж, дверь отчего-то не сразу открылась, почему-то замок скрипел, поскрипывал, пощелкивал, но не поддавался, и опять в ней возникло: «Ну зачем мне это?» – но тут дверь наконец открылась, и как только он включил свет и дверь захлопнулась, ей стало легче, свободней.

– Фу… – сказала она. – Высоко же вы живете. – И подумала: «Дура!»

– Да нет, почему высоко? – удивился он искренне. – Третий этаж. Ерунда. Я вот каждое утро – и туда, и сюда… бегаю, чтоб жирком не заплыть.

– Вот как! – сказала она. – Оказывается, вы еще и спортсмен. – И насмешливо посмотрела на него, хотя в ней, как и совсем недавно, не было насмешки над ним, а была защита от собственной робости и скованности.

– А что, правда смешно? – спросил он. – Я, когда утром бегаю, все ловлю на себе такие взгляды.

– А вы не обращайте внимания, – сказала она. – Мало ли…

– Стараюсь… Да вы проходите, чего под порогом стоять? Вот здесь я и живу.

Он включил в большой комнате свет, не общий, «дневной», а торшер, который освещал комнату довольно ярко, но в смягченных тонах, и когда она села в кресло, а рядом с креслом и с двумя другими креслами стоял столик, на столике были разбросаны книги, журналы, стояла пепельница, полная окурков, когда она села, она осмотрела все вокруг внимательно, даже как бы настороженно, и почувствовала, что здесь ничего такого, что могло бы не понравиться, насторожить, оттолкнуть, ничего этого не было. А было ощущение, что вот в такой комнате можно жить спокойно, с полным удовлетворением, с удовольствием, было такое чувство, что покой как бы вливается в тебя, – что-то говорит тебе, что тут можно жить отдохновенно, что жизнь твоя – это не только жизнь для других, но хотя бы чуть-чуть и для самого себя. Она обо всем этом думала, пока он был на кухне и гремел там посудой, слышно было, например, как звякнула ручка чайника, она улыбнулась отчего-то, оттого, может, что это все были домашние звуки. И вообще в какой-то миг странная какая-то волна прокатилась в ней: и страшно, и хорошо, и жутко, и приятно, и все это – словно ты совсем молодая, неопытная, глупая, наивная, никакая не мать, тем более не бабушка, а просто девчонка – девчонка? – вот это-то и было самое удивительное.

– Сейчас мы чайку попьем, – сказал он весело, выходя из кухни. – А что? А почему? Очень даже можем.

Он улыбался, потирая руки, подошел к столику, сдвинул книги в сторону, сбросил их, не задумавшись, в одно из кресел, и в тот момент, когда он делал это, наклонившись над столиком, она увидела, что он ведь совсем лысый с макушки, и ей смешно стало, она рассмеялась, а он спросил: «Что? Что такое?» – и сам тоже рассмеялся.

Она махнула рукой – ничего, мол, это я так, сама не знаю отчего, и он понял так, что ей просто нравится у него или, может, просто успокоилась она, он ведь видел, как она волновалась, переживала, что бог его знает, как он может расценить ее согласие, а он отнесся к этому хоть и с некоторым самоудовлетворением, польщённо, но в общем – трезво, спокойно.

И потом они сидели, пили чай, а к чаю у него оказалось печенье, пирожное, варенье – малиновое, черничное, все это, в общем-то, довольно удивительно для холостяка, каким был Силин.

– Да ведь я был когда-то женат, – сказал он.

– Были? – удивилась она.

– У меня, – сказал он, – была жена, дочь. – Он помолчал. – Они… погибли… во время войны.

– Как во время войны? – удивилась она. – Сколько же вам тогда было лет?

– Да сколько, – горько усмехнулся он, – лет мне было много, восемнадцать было лет, когда ушел на фронт.

– Восемнадцать? – поразилась она; поразилась скорей не тому, что восемнадцати лет он ушел воевать, а что в восемнадцать лет у него уже была жена, дочь. – Вот никогда бы не подумала…

– Я после первого боя в госпиталь попал. Контузия… Как раз

в госпитале письмо получил: накрыло их бомбой. Самое страшное, дочку совсем не помню… как будто и не было ее никогда, страшно это. А жена, Валя… жена до сих пор стоит перед глазами как живая, иногда даже снится, я ей говорю: «Валя, Валя…» – а она вот так вот… рукой машет, до свиданья, мол, прощай… Глаза открою, ничего нет, один…

И вот – почувствовала она – не только хорошо ей показалось здесь… в одном углу три кресла, столик, в другом, смежном, – письменный стол, настольная лампа, разбросанные бумаги, журналы, книги, рядом – кровать темного коричневого дерева, напротив – такого же цвета шкаф с зеркалами, хорошо видно, как они сидят, пьют чай, тени там шевелятся тускло и размыто… и свет такой домашний… – не только это теперь имело для нее значение, а и то еще, что она вдруг всем сердцем своим пожалела его. Столько лет в таком одиночестве, с такой болью, с такими воспоминаниями… а ведь человек, казалось бы, такой невзрачный на вид, рыжеват, лысоват, крупный пористый нос, глаза как бы все время чего-то стыдящиеся, руки нервные, а на работе… Господи, на работе смотрят на него… как бы это сказать помягче… смотрят как на дурачка, как на пришибленного слегка, не понимают, что за радость для него такая – день и ночь на аглофабрике, а для него действительно, может, это радость и есть, успокоение, отдохновение; если ты один и идут годы, то жить с каждым годом сложней, ты один, а чтобы не быть одному, тебе нужен верный, какой-нибудь удивительно справедливый, удивительно сердечный человек, чтобы без слов понял и разделил с тобой горечь прошедших лет, а таких… где они, такие люди? И такую острую жалость к нему ощутила она вдруг в себе, что испугалась за себя… ей было не восемнадцать все-таки лет, и она знала, что это значит, если в женщине вдруг проснется жалость к мужчине…

– Ох, поздно уже, – сказала она. – Надо домой бежать, как там Маринка у меня… – Она сидела в кресле, а руками делала какие-то суетливые движения: чашку переставила с места на место, пирожное пододвинула к себе и сразу же отодвинула.

И тут он посмотрел ей прямо в глаза, и она не успела избежать его взгляда, а раз так, то тоже посмотрела ему в глаза, и ее не то что поразило, а потрясло, когда она наконец разглядела, какие же у него глаза: глубоко-глубоко умные, грустные, а на дне – боль, но главное – умные. И в ту же секунду она поняла, что ему нужно совсем не то, что нужно было бы любому мужчине от нее в подобной ситуации, что это у него гораздо искренней и сложней… и внутри у нее все задрожало – от волнения, радости, даже счастья, что ли, – когда она узнала это, узнала, что она внушает этому человеку с умными-умными глазами (вот он говорил: люди могут работать вместе и знают как будто друг друга, а если вдуматься… Теперь она почувствовала, познала его до конца, теперь она могла сказать: я знаю этого человека…) – она внушает ему надежду на возможность собственного счастья, – или она ошибается? Не может быть…

– Паша, – сказала она и не узнала своего голоса. – Паша, – повторила она и взяла его руку в ладони. – Паша, с тобой… неплохо, с тобой хорошо… – Она чуть помедлила. – Ты хороший, Паша… но… мне нужно идти. Мне нужно идти, – повторила она и поднялась с кресла.

Он опустил голову и какое-то время сидел вот так – с опущенной головой, а она стояла рядом, уже отпустив его руку, рука его безвольно лежала на столике, и в этом тоже было что-то такое, что не передашь в словах, что дается только в чувстве – в этом тоже была близость.

– Ну что ж, – сказал он. – Все правильно… Прости.

…Она пришла домой, Маринка спала не в своей кроватке, а вместе с Сережей на диване, Марья Трофимовна подсела к ним, в окно била яркая луна, Маринка обняла во сне Сережу рукой, уткнулась носом в его плечо; Марья Трофимовна и не старалась сдерживать слез, это уже ничего не значило – можно ведь улыбаться и сквозь слезы…

5. Отец и мать

Картошку Марья Трофимовна посадить вовремя не сумела – подзапустила домашние дела, на аглофабрике работы было невпроворот. Огород, правда, они с Сережей перекопали давно, сразу после Майских, а вот картошку сажать она вышла в последних числах мая – смех и горе, если сказать кому. Но хоть и смех, а сажать все равно надо. Марья Трофимовна рассыпала семенную отборную картошку в три мешка, вытащила из погреба, очистила тщательно от ростков, разрезала средние клубни пополам, а те, что покрупнее, – на три, на четыре части. Потом лопатой проходила один ряд – засыпала первый ряд, а в следующий из тазика снова укладывала в лунки картошку, ростками вверх. Это была однообразная, но все же хорошая работа – хотя и долгая, утомительная. Хорошо вот еще, помощница какая-никакая, а все-таки уже подросла. Сопя и тужась, Маринка брала из тазика картофелину за картофелиной и «сажала» в лунки – старательно, аккуратно; получалось у нее хорошо, только медленно, и очень быстро она уставала. К тому же перемазалась вся, черная была от земли, как цыганенок. Марья Трофимовна усмехнулась, взяла Маринку под мышки, отнесла к умывальнику, вымыла ее хорошенько, принесла в дом, сменила на ней платьице, подсадила к игрушкам:

Поделиться с друзьями: