Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Багровый лепесток и белый
Шрифт:

— Если бы вы все еще могли прохаживаться, старик, мы сели бы в поезд и сейчас были уже в Лондоне.

Пауза, Полковник переваривает оскорбление.

— Наслаждайся видами, шлюшка, — усмехается он, поводя своей достойной горгульи головой в сторону залитого водой окна. — Приятный контраст, а? Раааскошный!

Конфетка отворачивается, еще крепче обхватывает себя руками. Уильям любит ее, да, любит. Он сам так сказал — пьян, правда, был, но ведь не в стельку же. И он позволил ей приехать на ферму, хотя с легкостью мог заявить, протрезвев, что об этом и речи идти не может. И пообещал, что она снова приедет туда — в конце октября, а это будет… почти через семь месяцев.

Она старается почерпнуть мужество в мысли о том, сколько людей работает

на Рэкхэма. Он же смирился с тем, что из личного его состояния каждую неделю уходят солидные суммы, а стало быть, содержание Конфетки не воспринимается им как единичная и очевидная убыль его средств. Поэтому и самой ей следует видеть в себе не приживалку, опустошающую его карманы, но часть огромного гобелена, сотканной несколькими поколениями картины прибылей и расходов. Все, что от нее требуется, это не выдергивать из гобелена собственную нить, но вплестись в него так, чтобы убрать ее из этой общей картины стало невозможно. Да она и успела уже сделать поразительный шаг вперед: ведь всего месяц назад она состояла в самых обычных проститутках! А в следующие полгода, кто знает, куда…

— Он пустомеля, — хрипит из-под мульчи своих шарфов Полковник, — и трус. Премерзкий тип.

— Кто? — раздраженно спрашивает Конфетка, ей хотелось бы укутаться так же тепло, как он, только без его добавочных ингредиентов.

— Твой парфюмер.

— Он ничем не хуже прочих, — возражает она. — И добрее вас.

— Чушь собачья, — фыркает старикан. — Ему требуется только одно — увидеть свою жирную тушу долезшей до самого верха. Ты что, не понимаешь? — он и на убийство пойдет, чтобы забраться повыше. Да он бросит тебя в грязную лужу и наступит, лишь бы штиблеты свои не замарать.

— Много вы в нем понимаете, — огрызается она. — Да и что может знать о его жизни человек вроде вас?

Выведенный из себя, Полковник только что не встает на дыбы, и Конфетка пугается — не хватает еще, чтобы он повалился, ударившись лбом об пол кареты.

— Я не всегда был старым олухом, постельная ты крыса, — хрипит он. — Я прожил столько жизней, сколько тебе и не снилось!

— Хорошо, простите, — торопливо произносит она. — Вот, выпейте немного.

И она протягивает Полковнику бутылку виски.

— Я уже выпил достаточно, — скрежещет Полковник, снова скрываясь в своем трикотажном коконе.

Конфетка опускает глаза на бутылку, содержимое коей подрагивает и поблескивает в вибрирующем сумраке.

— Вы же почти ничего не отпили.

— Меньше пьешь, на дольше хватит, — бормочет притихший после вспышки старик. — Хлебни сама, хоть дрожать перестанешь.

Конфетка вспоминает о его обыкновении пить виски прямо из горлышка, о том, как беззубый рот Полковника смыкается на гладком стеклянном соске.

— Нет, спасибо.

— Горлышко я вытер.

— Брр, — не в силах совладать с собой, содрогается Конфетка.

— Вот и правильно, шлюшка, — ухмыляется Полковник. — Не суй в рот всякую дрянь.

Она издает резкий досадливый стон, почти такой же, какой использует, изображая плотские восторги, в постели, и крепко притискивает руки к груди. Плотно сжав губы, чтобы приглушить дробный стук зубов, они досчитывает до двадцати, затем, так и не сумев успокоиться, принимается считать месяцы года. С Уильямом Рэкхэмом она познакомилась в ноябре; сейчас апрель, она — его любовница, у нее есть дом и деньги, которых хватает, чтобы покупать все, что ей захочется. Апрель, май, июнь…

Почему его нет рядом с ней, здесь, в карете? Ничего она покупать не хочет, только одно — вечную страсть Уильяма к ней…

Полковник Лик, грубое олицетворение всех звуков и запахов Сент-Джайлса, начинает громко храпеть. Она не должна возвратиться туда, нет, никогда. Но что, если Уильям устанет от нее? Всего несколько дней назад он приехал к ней (после трехдневного перерыва) и соитие их было таким скороспешным, что Уильям даже не потрудился раздеть ее. («У меня через час встреча с моим солиситором, — объяснил он. — Ты ведь говорила,

что Гринлинг, похоже, жуликоват, и видит Бог, была права.») А в позапрошлый раз? В каком странном настроении он пребывал! Спросил у нее, нравятся ли ей подобранные им украшения, а после, добившись от нее признания, что лебедь, стоящий на полке камина, ей не по душе, бодро и весело сломал ему фарфоровую шею. Конфетка смеялась с ним вместе, однако что он, черт возьми, хотел этим сказать? Что выдает ей лицензию на чистосердечие? Или что он — человек, готовый с удовольствием сломать шею всему и всякому, кто станет для него бесполезным?

Дом в Марилебоне, к которому со столь мучительной медлительностью влачит ее экипаж, должен бы предвкушаться ею как залитый светом камина рай, однако в воображении Конфетки он выглядит совершенно иначе — чередой мертвых комнат, ожидающих воскрешения — от живительной беседы, от жара совокупления. Когда она одиноко и бездельно слоняется по безмолвным комнатам, в который раз моет голову, заставляет себя читать книги, от коих ждать хоть чего-либо волнующего отнюдь не приходится, Конфетке кажется, что ее окутывает пронизанный газовым светом ореол невнятной тревоги. Она может произносить вслух, да нередко и произносит так громко, как ей захочется: «Все это мое», — но ответа не получает.

Ящики с ее пожитками, наконец-то, прибыли, однако Конфетка уже повыбрасывала большую часть их содержимого — книги, перечитывать которые она больше не будет, брошюры, на полях которых нацарапаны замечания, способные прогневить Уильяма, если он вдруг наткнется на них. Что толку держать их рассованными по посудным и платяным шкапам, привлекающими чешуйниц (тьфу!), если они подобны пороху, способному взорваться и опалить ей лицо? Хватит с нее и опасений, что Уильям может обнаружить ее роман. Каждый раз, выходя из дому, она дрожит при мысли, что он приедет в пустой дом и будет рыться в ее укромных уголках и ящиках. И только когда ее начинает подташнивать от голода, Конфетка спешит на улицы, говоря себе, что, если она станет и дальше дожидаться Уильяма, то может попросту помереть от недоедания. Там, где она кормится, в отелях и ресторанах, еду ей подают без единого слова, и кажется, что служители их ждут не дождутся, когда она уйдет, чтобы больше уж не возвращаться.

Ах, если б она могла точно припомнить, сколько бренди выпил Уильям перед тем, как сказать, что любит ее!

— Ахххр-грнххх, — стонет полковник Лик, сотрясаемый снами о давних временах. — А ну-ка выкладывайте, милейший!.. Что там за разговоры о моих ногах? Я останусь хромым, так? Буду ходить с палочкой? Ахххр… Да говорите же, черт бы вас… Уффт… Уффт… Говорите…

К утру дождь прекращается, звонят церковные колокола. Генри Рэкхэм, лишь наполовину укрытый перекрученными простынями, купающимися в масляно-желтом свете, что льется из окна, пробуждается от постыдных эротических сновидений. Впрочем, Бог все равно сотворил безупречный новый день — божественный императив обновления неподвластен никакому злу, являющему себя в темные часы ночи. Бог никогда не падает духом, несмотря на всю низость человеческую…

Генри выпутывается из простыней, увлажненных той же субстанцией, что запятнала его ночную рубашку. Он раздевается догола и, как всегда, испытывает потрясение при виде своего скотского тела, ибо человек он редкостно волосатый, и поросль на теле его темнее и жестче венчающего его же голову мягкого светлого руна. Генри знает, эта грубая шерсть — результат его половой распущенности. Адам и Ева были в Раю безволосыми, равно как и совершенные тела античности, и вся та нагая натура, какая допускается современным искусством. Если он когда-нибудь окажется в собрании неодетых мужчин, всякий, взглянув на его обезьянье тулово, сразу признает в нем человека, привычно злоупотребляющего собой, скота в процессе становления. В ереси Дарвина все же присутствует крупица истины, ибо, хоть человечество и не эволюционировало из животных, в каждом человеке кроется возможность превращения в дикаря.

Поделиться с друзьями: