Багровый лепесток и белый
Шрифт:
Агнес подходит к зеркалу, вглядывается в свое лицо. Она почти уже прожила половину третьего десятка лет, и впереди замаячил призрак старения. Ей необходимо соблюдать крайнюю осторожность, только так сможет она уберечься от увядания и распада, ибо существуют беды, против которых бессилен и сон. Каждую ночь Агнес отправляется в Обитель Целительной Силы, где небесные сестры утешают и нежат ее, однако, если она появляется у их увитых плющом ворот в состоянии слишком плачевном, сестры покачивают головами и ласково выговаривают ей. И тогда Агнес понимает — проснувшись поутру, она почувствует боль.
Боль она чувствует и сейчас. В правом глазу мельтешат подобия падающих снежинок, и какой-то пульсик
На лбу ее, слева, имеется почти невидимый под нависающим над левым глазом полумесяцем золотистых волос шрам, приобретенный ею еще в детстве, при падении. Это ее навечный, нестираемый изъян. Как ужасна ранимость плоти! Агнес хмурится, но тут же спохватывается и старается снова разгладить кожу лба — из страха, что морщины прилипнут к нему навсегда.
Она закрывает глаза, воображая стоящего рядом ангела-хранителя. Прохладные, гладкие, как алебастр, ладони ложатся ей на виски, массируя их. Призрачные пальцы проникают под кожу и погружаются внутрь головы, бестелесные и все-таки доставляющие наслаждение — не меньшее, чем ногти, которыми скребешь расчесанное место. Пальцы отыскивают источник боли и вытягивают его, и целый ком Зла изымается из души Агнес, точно паутинка белых прожилок из апельсина. Агнес содрогается от удовольствия, от ощущения, что нагая душа ее очистилась.
А потом, открыв глаза, с удивлением обнаруживает, что лежит, распростершись, на полу, и вглядывается в медленно вращающийся потолок и в перевернутое вверх ногами озабоченное лицо Клары.
— Может быть, послать за помощью, мадам? — спрашивает служанка.
— Разумеется, нет, — отвечает Агнес. — Я прекрасно себя чувствую.
— Доктор Харрис показался мне таким хорошим человеком, — продолжает Клара, называя имя врача, который оказывал миссис Рэкхэм помощь при последней ее неприятности. — Совсем не то, что доктор Керлью. Может быть, я…?
— Нет, Клара. Помогите мне подняться.
— Его так встревожило, что вы падаете, — настаивает служанка, поднимая свою госпожу с пола.
— Он молод… красив, сколько я помню, — прерывисто произносит Агнес, покачиваясь так, точно у нее кружится голова, но оставаясь стоять на ногах. — Не диво, что вы хотите… еще раз увидеть его. Однако нам не следует зря расходовать его время, не так ли?
— Я думаю только о вашем здоровье, мадам, — упорствует уязвленная Клара. — Мистер Рэкхэм сказал, что мы должны сообщать ему о всех ваших недомоганиях.
Агнес судорожно вцепляется в руку Клары.
— Не говорите Уильяму о сегодняшнем, — шепчет она.
— Мистер Рэкхэм сказал…
— «Мистер Рэкхэм» ничего о происходящем знать не обязан, — заявляет Агнес, опаленная, точно языком пламени, вдохновением, позволяющим ей вновь возобладать над Кларой. — К примеру, ему вовсе не нужно знать, откуда у вас взялись деньги на покупку корсета. Он очень вам идет, однако… мы, женщины, имеем право обладать кое-какими тайнами, так?
Клара бледнеет:
— Так, мадам.
— А теперь, — вздыхает Агнес, разглаживая морщинки на своих рукавах, — будьте душечкой, принесите мне «Бальзам Годфри».
Задувающий во французское окно легкий прерывистый ветерок, шаловливый, точно призрачное дитя, ворошит страницы Конфеткиного романа. Она давно уже отложила перо, и ветерок прижимает трепещущий верхний лист к сочащемуся чернилами навершию вставочки, создавая на бумаге эолов сумбур. Конфетка этого не замечает, она продолжает рассеянно щуриться, глядя на залитую солнечным светом
листву своего садика.Она надеялась, что, переставив секретер вплотную к раскрытому окну, поближе к дуновениям свежего воздуха Прайэри-Клоуз и к запаху земли под кустами роз, обретет вдохновение. Вдохновения все еще как не бывало, однако она хотя бы не засыпает — немалый шаг вперед в сравнении с тем, что происходит всякий раз, как она берет с собой рукопись в постель…
Снаружи, на лежащей выше ее головы дорожке, по которой, похоже, никто никогда не ходит, скачет взад-вперед пара воробьев, собирая всякий сор для постройки гнезда. Разве не приятно будет, если они совьют гнездышко здесь, в розовом кусте? Но нет, затененный клочок неухоженной Конфеткиной зелени интересен им только возможностью стянуть из него какой-нибудь прутик, — дом свой они строят где-то еще.
Листок снова трепещет под ветром и на этот раз сбрасывает перо, и оно с пристуком падает на столешницу. Конфетка инстинктивно дергается вперед, однако преуспевает лишь в том, что резко толкает чернильницу, из которой выплескиваются три или четыре больших капли, и те, ударясь о стол, осыпают брызгами ее нефритовых тонов платье.
— Да проклянет Господь и Господа, и все… — гневно начинает она, но не договаривает, а только вздыхает. Концом света случившееся никак уж не назовешь. Она может попробовать замыть чернила, а если не получится — или, если она не даст себе труда заниматься этим, — что ж, можно будет купить новое платье. Сегодня утром из банка Уильяма прислали очередной конверт, добавившийся к тем, что лежат в нижнем ящике ее гардероба. Щедрость Уильяма не пошла на убыль, — а, может быть, недостаток воображения не позволяет ему переменить данные банкиру указания; так или иначе, денег у Конфетки набралось больше, чем она сможет потратить, даже если возьмет в привычку поливать свою одежду чернилами.
Она должна закончить роман. Ничего подобного ему до сих пор не издавалось; он произведет сенсацию. Уж если тщеславным обормотам наподобие школьных дружков Уильяма удается наделать шуму их жалкими богохульствами, подумайте, какое действие может произвести эта книга, впервые сказав правду о проституции! Мир готов к этой правде; новый век стоит при дверях; каждый год появляется новый труд, в котором бедность оказывается предметом статистического рассмотрения, а не дешевой романтической трескотни. Все, что теперь требуется, это большой роман, способный увлечь воображение публики — тронуть ее, прогневить, пронять до мозга костей, привести в ужас, скандализировать. История, которая будет хватать людей за руки и отводить на такие улицы, на какие они и носов никогда сунуть не решались; история, которая сорвет все покровы с поступков, коих никто еще никогда не показывал, позволит зазвучать голосам, доселе неслыханным. История, которая безжалостно укажет пальцем на тех, кто во всем виноват. И пока такой роман не выйдет в свет, проституток будет по-прежнему душить саван, на котором начертано: «Большое общественное зло», а причина их бедствий будет по-прежнему разгуливать на свободе…
Конфетка опускает взгляд на созданные ветерком чернильные узоры. Самое время заменить их чем-то более осмысленным. Все падшие женщины мира ждут, когда она скажет правду. «Это рассказ не обо мне, — говорила она тем из своих товарок, которые умели читать, — он обо всех нас…». И сейчас в ее озаренном солнцем кабинете на Прайэри-Клоуз, она начинает раскаиваться в сказанном.
— Я умираю, Тиша, — так говорила ей Элизабет в последнюю ночь своей жизни — в ночь, которая предшествовала вашей встрече с Конфеткой — помните, в писчебумажной лавчонке на Грик-стрит? — Завтра утром я уже стану куском холодного мяса. В комнате приберутся, а меня бросят в реку. И угри станут выедать мне глаза.