Багряный лес
Шрифт:
— Так уж и глух, — нахмурил брови старик. — Вот этот кусок глины?
Она оглянулась, на фигурку и обомлела.
— Рядом с Охо не было даров!
За спиной вновь звякнул колокольчик. Она обернулась на звук, но от старика осталось таять в воздухе лишь слабое облачко табачного дыма, да два отпечатка детских ног на мягкой земле, а на них цветущая ветка сакуры. Она подняла ее, еще не веря тому, что произошло.
Вновь серебряная колокольная трель. Она повернулась и увидела, как живо, при полном безветрии трясется колокольчик на посохе фарфорового божества.
— Охо, — прошептали ее губы, и она улыбнулась.
Ошибки быть не могло. Маленькие стопы. Посох. С колокольчиком — как она сразу не заметила?! Большая и длинная рука с ногтями. Улыбка. Розовые пухлые щеки. И ветка цветущей сакуры. Цветущей в августе! И имя мужа, произнесенное стариком, и которого он не знал и не мог знать. Это мог быть только Охо.
Прижав ветку к груди, Она со счастливой улыбкой на сияющем от радости лице вошла в дом и поспешила в спальню к мужу…
Так уж случилось, что Она не полюбила Хиросиму. Здесь дело было даже не во Зле, которое превосходно чувствовало себя во всех больших
Была еще одна привычка…
Очень скоро Она сообразила, что можно доставлять меньше хлопот своей спине, если ходить за покупками ранним утром, когда на улицах еще мало прохожих, а у торговцев на прилавках только свежий товар.
Солнце было уже высоко над горизонтом, когда Она возвращалась с покупками. Она успела свернуть на малолюдные улочки своего квартала еще до того, как провыли первые сирены на верфях, напоминая рабочим и служащим, что следует поторопиться, чтобы успеть к началу рабочего дня. Сейчас главные улицы уже бурлили людом, а Она спокойно шла по тихим улочкам, изредка одаривая редких прохожих поклонами приветствия — район, в котором жила Она, населяли семьи военных моряков и летчиков, и жизнь здесь, в отсутствии мужей, сыновей и братьев, текла тихо и размеренно, словно замирала в ожидании родных и близких душ.
Не доходя до своего дома всего несколько домов, Она вдруг свернула и подошла к порогу аккуратного, как все остальные строения квартала, домику. Над порогом мерно раскачивались четыре бумажных фонаря, расписанные по своим граням черными иероглифами Печали. В этом доме жила Минеко с двумя малолетними детьми, смышлеными и веселыми малышами.
Она перекинула тяжелую корзину в другую руку и свободной рукой постучала в специальную дощечку, закрепленную сбоку узкой двери. Что-то зашуршало в доме, послышались торопливые шаги, дверь отошла в сторону, и на пороге появилась тонкая и хрупкая женщина.
— Здравствуй, Минеко, — с плавным поклоном поздоровалась Она.
Минеко в ответ поклонилась и отошла в сторону, приглашая войти гостью.
— Здравствуй, соседка.
От приглашения неприлично было отказываться. Она скоро оказалась в доме и пошла вслед за хозяйкой, которая привела ее в просторную кухню, выходящую неостекленным окном в небольшой садик-скверик. За окном бушевала красота, подставляя бутоны прекрасных цветов под первые утренние и нежные лучи солнца. Гудели пчелы, жужжали толстые мохнатые шмели, где-то в густых ухоженных кустах заливалась тонкой трелью птица. Аромат цветов наполнял дом, тонкий звук насекомых звенел серебряной струной где-то у самого сердца, а пение птицы вдыхало радость в душу, но Оне стало грустно: тоска по Кикаю захватила ее с такой силой, что в пору было разреветься. Она не удержалась и заплакала. Глядя на нее, заревела и Минеко. Женщины обнялись и отдали, каждая за свое, время на слезы.
— Да, чего ж мы так сидим? — отстраняясь и вытирая слезы, спохватилась Минеко. — Я угощу тебя чаем.
Угощение было готово через минуту: так было заведено в японских домах, что чай, как самое важное и обязательное угощение, всегда был горячим и готовым, и оставалось только разлить его в специальные чайные пиалы. Кроме чая на столе перед гостьей положили несколько американских леденцов, напоминающих драгоценную россыпь самоцветов. Она очень любила сладости, особенно такие вот ароматные леденцы, но не посмела к ним прикоснуться — у Минеко двое маленьких детей, а муж… Кауки-сан был летчиком, как и муж Оны, и погиб, сбитый где-то у берегов Австралии два года назад. Минеко была вдовой, которой не хватало пенсии мужа, чтобы прокормить семью. Морское военное ведомство императора Хирохито не очень-то заботилось о семьях своих павших офицеров. Минеко сводила концы с концами лишь благодаря тому, что занималась вышиванием по шелку. Это была очень трудная и кропотливая работа, и не каждый мог посвятить
себя ей: двусторонний узор на большом панно требовал около двух лет упорного труда, и вдова как раз завершала работу, рассчитывая предложить ее императорскому дому, где могли заплатить настоящую цену за столь великий труд, и пока перебивалась тем, что продавала более мелкое и простое рукоделие — расшивала носовые платки, халаты, реже — кимоно, получая за свое умение жалкие гроши. Сейчас шла война, и мало кто хотел платить по-настоящему за какую-то там вышивку на тряпке. От рукоделия у Минеко испортилось зрение, и ей долго пришлось копить деньги на то, чтобы пойти к врачу и по его рецепту правильно подобрать очки. Теперь она смотрела на Ону через стеклянные линзы, по привычке щуря глаза. Пальцы на ее руках, самые их кончики, стали багровыми и болезненными от постоянных уколов иглой. Заработанных денег хватало ровно настолько, чтобы оплатить жилье, электричество, без которого промыслом невозможно было заниматься, покупать необходимую пищу — рис. Поэтому Она даже не притронулась к соблазнительно играющим разными цветами леденцам. Ее-то муж был жив, и она получала, одна, достаточно жалованья за Асуки, чтобы иногда баловать себя контрабандными продуктами; кроме этого, сослуживцы мужа часто приносили передачи от Асуки, кое-какие вещи, которые можно было продать — тоже контрабанду.Она пила простой чай, и смотрела на Минеко.
Ей было жаль эту женщину, хотя вдова, может быть даже чаще других соседок, обижала Ону своим злым языком, но та ей прощала, понимая, что Минеко злится оттого, что у нее нет мужа, а у Оны он есть. Это было слабое Зло, которое не могло причинить сильного ущерба.
Вдова была очень красивой. Тонкие черты лица притягивали и манили к себе какой-то особой силой очарования, в плену которого оказывались равно как мужчины, так и женщины. Стройная фигура. Упругое, молодое тело, не утратившее своей гибкости и яркости движений после рождения двух детей и тяжелой работы. Она даже несколько раз ловила себя на том, что завидовала этой красоте, сгорала от стыда от этих мыслей, но ничего поделать с ними не могла. Ей казалось, что будь она такой, как Минеко, Асуки ни за что не променял бы ее на свое море, небо и войну, а оставался бы с нею и любил бы каждую свободную минуту. Это были настоящие женские глупости, но только они могли скрасить ее горькое одиночество.
Допив чай, Она пододвинула к себе корзину, с которой пришла, достала из нее и положила рядом со столиком заранее приготовленный сверток: рыбу, крабов, чай, сахар, мед, пару нейлоновых чулок, банку кофе и такие же леденцы, какие лежали на столе, для детей.
— Это тебе и твоим детям, — сказала она.
Минеко залилась румянцем стыда.
— Зачем ты это делаешь? — строго спросила она. — Мне это совершенно ни к чему, слышишь… Я здорова и сильна, чтобы самостоятельно прокормить семью.
Она вся напряглась. Она не впервые приходила в этот дом и приносила такие вот подарки — примерно, раз в неделю, и раньше их принимали с благодарным поклоном, а теперь это колючий и ледяной блеск глаз, и сильные гордые слова. Она не хотела никого обидеть и лишь старалась поступать по обычаю ее родной земли, где за вдовыми семьями, пока у них не появится новый кормилец, присматривали соседи. А как же иначе?
— Мне казалось, что я поступаю правильно…
— Ты вся такая правильная, — с презрением бросила Минеко. — Но так не бывает!
— Если я здесь — значит, бывает. На моей родине это считается добрым тоном…
— Все это сказки, как и твой Кикай! Мне неудобно тебе это говорить, но хотелось бы, чтобы ты больше не беспокоила этот дом своим присутствием.
— Но…
Возражения Оны были перебиты резким тоном хозяйки:
— Она, только мое воспитание не позволяет отхлестать твои щеки этой рыбиной и вышвырнуть тебя вон вместе с твоими подарками!
Она встала, поклонилась, и вышла на улицу, слыша за спиной горькие всхлипывания. Она задавала себе вопрос: почему Минеко не выйдет замуж второй раз? Ведь молода, красива, хозяйственна — вон как буйствует красотой ухоженный садик! Могла бы давно найти себе хорошего мужа. И Асуки говорил, что к вдове с предложениями не раз подходили многие из его знакомых офицеров, но уходили ни с чем, жалуясь, что отведали вместо любезностей горьких и оскорбительных слов. Тысячи и тысячи "почему" и ни одного ответа. Может быть Минеко была горда своим горем, любила, когда оно грызло сердце — Она знала, что есть такие люди, но зачем же мучить малолетних детей? Возможно, была и другая причина. Божество Любви, живущее в сердце вдовы, не могло отказаться от покойного Кауки, тело которого среди обломков самолета не нашли, и демон счастья знал, что предмет его обожания вовсе не мертв, а находится в плену. И так можно было объяснить настоящее состояние Минеко. По-разному, но где была истина? Вдова защищала ее своей злостью столь ревностно, что окружающие предпочитали сторониться ее дома.
Она тоже решила больше не приходить в этот дом, если ее там не хотели видеть, но от подарков вдове — не отказываться. У нее были хорошие отношения с почтальоном, одноруким молодым ветераном. С ним можно будет договориться. Он будет заворачивать все в плотную почтовую бумагу, а Она — подписывать посылки адресом Морского военного ведомства, и Минеко не будет ничего подозревать. Почтальон же не слыл болтливым.
Так, размышляя, она зашла в свой дом. Прошла в гостиную, где почтительно поклонилась двум фотографиям в золоченых рамочках, прикрепленных к стене: императору Хирохито и Асуке-сану. Потом, разбирая корзину с покупками и готовя обед, она вслух жаловалась мужу, который смотрел с портрета строго и с пониманием. Жаловалась на Минеко, на свои незаслуженные обиды, полученные от этой женщины, и делилась впечатлениями и новостями с рынка. Когда был готов и остывал обед, она зашла в свою спальню, закрыла за собой плотно дверь, разделась догола и подошла к большому зеркалу. Она знала, что беременна, но жалела, что этого пока никак не увидеть со стороны — слишком малый срок, но не могла удержаться, чтобы по три-четыре раза в день не смотреться в зеркало на свой плоский живот. Очень важно было заметить, когда он начнет расти и округляться; важно было уловить этот самый момент, когда жизнь в ее утробе начнет наливаться силой. Но Она была все равно рада. Если невозможно было определить ее положение со стороны, то изнутри оно определялось верно: по утрам ее тошнило. Было очень противно, но она, умываясь после приступов, улыбалась.