Бальзамировщик: Жизнь одного маньяка
Шрифт:
Он слегка улыбнулся и отъехал. Я часто думаю о том дне. И прежде всего спрашиваю себя, когда же Бальзамировщик проник в машину: был ли он уже там, когда Квентин предложил меня подвезти? Или, что наиболее вероятно, он незаметно забрался туда, когда Квентин заходил в банк, а я вышел купить газету? Но больше всего меня удивляет, что он не высадил меня в самом начале, чтобы свести счеты с бывшим приятелем без свидетелей. Мне никогда не представился случай расспросить его об этом. Должно быть, он подумал — эта версия кажется мне наиболее приемлемой, — что мое присутствие сможет предотвратить драму более серьезную, чем та, что разыгралась между ними в этот день. (Примерно так ведут себя южане, которые всегда устраивают так, чтобы вокруг было множество друзей, которые могли бы «удержать» их в тот момент, когда они друг друга задирают.) Ибо трагический исход был вполне возможен, потому что, как сам мсье Леонар признался мне позже, его револьвер был на самом деле заряжен (хотя он, беря его с собой, полагал иначе).
Во всяком
Для того чтобы понять, что случилось, нужно вернуться в последнее воскресенье октября. У меня в тот период началось что-то вроде депрессии, которая именно в этот день достигла апогея. Как всегда в подобных случаях, я мучительно страдал от того, что не знал, как убить время. К тому же надо было делать это чаще, чем обычно, потому что наступила зима. Я начал с того, что добрых полчаса бродил в пижаме по комнатам, переводя на час назад все часы — наручные, настенные и будильники, — какие только были в квартире. В какой-то момент меня оторвал от этого скучного занятия телефонный звонок, и я встрепенулся от радости, но она оказалась напрасной. Если бы это была… Я не стал снимать трубку, дожидаясь голоса на автоответчике, чтобы узнать, кто звонит. Но раздались лишь короткие гудки. Я растянулся прямо на ковре и пролежал так еще полчаса. Может быть, даже больше. На самом деле время словно перестало существовать, и вовсе незачем было брать на себя труд переводить все эти часы. Я застыл в состоянии отрешенного спокойствия и абсолютного нежелания делать что-либо, кроме как «быть здесь». Быть — как мебель, книги, белье, ковер, на котором я лежал. Без движения. Существовать незаметно, как травинка. Травинка, которая едва колышется — незаметно, почти невидимо, если только не подует ветер, — и никогда не пытается вырасти выше других травинок. Она живет лишь с одним-единственным желанием — таким скромным, что это даже скорее нежелание: проклюнуться в срок, достичь нужного роста и положенного цвета, ярко- или темно-зеленого — и basta. [134]
134
Довольно (итал.).
И вскоре после этого начать клониться к земле. В течение какого-то времени у меня было это нежное ощущение: я вырастал и склонялся одновременно. Если можно так выразиться, я был ничем. Ничем из ничего.
Из этого коматозного состояния меня около часу дня вывел голод (для моего желудка было по-прежнему два часа дня). После того как я проглотил в следующем порядке — точнее, в беспорядке — два-три малиновых йогурта, куриную ножку и салат, во мне проснулась жажда деятельности. Даже не переодевшись, я прямо в пижаме начал составлять карточку бармена из «Филлоксеры», Джеймса С., тридцати восьми лет, рожденного в Кламси (департамент Йонна) и т. д., но не продвинулся дальше графы о семейном положении: «холост». Это слово снова погрузило меня в состояние прострации. Но меня вывел из него внешний раздражитель: вой автомобильной сигнализации, донесшийся с улицы. За относительно короткое время я поднялся, побрился, принял душ, оделся, раскрыл красную папку с моими заметками «в первый раз» и… разделся и улегся в постель.
Хорошее начало дня, ничего не скажешь. К пяти вечера я нашел в себе силы включить телевизор. В Ираке в результате взрыва погибло двадцать человек, в Чечне… Я подумал о Мартене. Нет, историю нужно писать так, как это делал Гомер: тяжелыми стихами, в которых звенит оружие и льется кровь, а не в манере Басё, с его туманной дымкой и лунным светом. В тот день, когда ее можно будет писать в стиле хайку, настанет Царство Божие на Земле. Так что это неверный путь. Я выключил телевизор. Но легче мне от этого не стало — нечем было заняться, не на что смотреть, не с кем общаться. Потом день начал угасать. Свет уже был не такой резкий, и можно было выйти на улицу. Мне вдруг захотелось пойти в кино. Я снова оделся, взял велосипед и доехал до площади Аркебузы. В «Синема-Казино» показывали «Вторжение варваров» Дени Аркана. [135]
135
Аркан, Дени (1941), канадский режиссер, сценарист. Был журналистом и политическим активистом. Славу Аркану принесла трилогия о закате эпохи буржуазных моральных и религиозных ценностей: «Закат американской империи», 1986 г., премия ФИПРЕССИ на МКФ в Канне, номинация на «Оскар», «Иисус из Монреаля», 1989 г., премия на МКФ в Канне и «Любовь и бренные останки», 1993 г. — Примеч. ред.
Я уже видел по телевизору рекламу этого фильма и подумал, что продолжение «Заката американской
империи» — это может быть забавно. Оно и было забавно, но я плакал так, как никогда не плакал в кино. Это принесло мне некоторое облегчение. Я смотрел фильм как утешение. Ничего больше не происходило, но могло быть и еще хуже. Завещание образованного и умного режиссера, отчаявшегося в мире грядущего невежества, слегка разочаровывающее пособие по выживанию… Но была и другая причина. Я невольно подумал об Эглантине — не только из-за трогательной любовной истории (нежность, которая переживает все, включая смерть от рака), не только из-за спорной идеи о том, что нужно доставлять удовольствие тому, кого любишь, до самого конца… Но по самой простой и банальной причине: актриса, играющая юную наркоманку, была удивительно похожа на мою подругу — вплоть до манеры улыбаться в ответ на комплимент.Я думал о ней до поздней ночи. Я даже чуть было ей не позвонил (но она, скорее всего, была у родителей, а мне не хотелось их будить). Конечно, я не сходил по ней с ума. Но, может быть, она заслуживала небольшого пари в духе Паскаля. Устроить с ней «гримасу любви»: любовь, великая любовь в конце концов обязательно придет.
На следующий день, после долгих часов безделья, я все же не смог удержаться: увидев на настольных часах, что уже восемь вечера, и вспомнив, что чета Дюперрон в это время обычно прилипала к телевизору, я позвонил. Только лишь я закончил набирать номер и слегка откашлялся, с улицы донесся крик. Окно у меня было открыто, и я встал, чтобы закрыть его. Во дворе я увидел Бальзамировщика, который что-то кричал водителю фургона. Я впервые видел его с того памятного дня.
— Алло… Алло!
— Кхм… да, алло! Простите, что я вас побеспокоил. Это Кристоф.
Ги Дюперрон — это он произносил эти нервные «алло» — сухо ответил, что его дочери нет дома. Я повторил попытку через час, но как только заговорил, на том конце повесили трубку. Очень плохое предзнаменование. После нескольких минут замешательства и смущения, даже стыда, которые мне понадобились, чтобы переварить такой грубый отказ, я сделал поворот на сто восемьдесят градусов. Резко, окончательно и радостно. Один из тех поворотов, столь редких в жизни (насколько я могу об этом судить), которые, как в какой-то пьесе Сартра, превращают сводника в святого и наоборот; один из тех резких кульбитов, когда от женщины, доставлявшей вам слишком сильные страдания (или вызывавшей слишком сильное раздражение), вы бросаетесь в объятия другой, которая является ее полной противоположностью. В моей истории с Соледад намечался поворот к лучшему.
Я говорил, что не буду рассказывать об этом. Во всяком случае, не раньше, чем объясню, почему этот злополучный телефонный звонок имел столь же большое значение и для Бальзамировщика. Очень просто: он его спас. Без него, а в особенности без четкого воспоминания, которое я сохранил об обстоятельствах того момента, Жан-Марк Леонар, который в эту среду, 29 октября 2003 года в 19 часов, без моего ведома попал в полицейский участок и провел там двадцать восемь часов, мог бы остаться там еще, как минимум, на двадцать. Тогда как благодаря мне в 19 часов и одну минутуон, уже свободный, выходил из бронированных дверей на бульвар Волабелль, да еще и с извинениями комиссара Клюзо.
Но начнем сначала: в эту среду, когда я выяснил, что грубиян, который изо всех сил колотит в мою дверь рано утром, даже не позвонив предварительно по интерфону, — не кто иной, как полицейский инспектор Гуэн, которого я видел раньше в «Филлоксере» и потом у консьержки, и когда он прямо с порога произнес, узнав музыку, которую в тот момент передавали по радио: Берлиоз, Погребальная и торжественная симфония, — я сперва решил, что это какой-то розыгрыш. Затем, когда он без всякого перехода спросил, знаю ли я Жан-Марка Леонара, я подумал, что это как-то связано с Квентином, что тот изменил свое решение не заявлять в полицию. Ничего подобного. Оказывается, все было даже хуже, если можно так сказать. Бальзамировщик подозревался в осквернении могилы и в краже трупа! Его видели два дня назад около восьми вечера с двумя сообщниками, когда они выносили с кладбища Сен-Аматр какой-то сверток размером с человека, который погрузили в фургончик марки «Пежо Экспер» с инициалами ЖМЛ.
— Но ведь это его профессия! — воскликнул я.
Да, отвечал инспектор, но дело в том, что кладбище в этот час было уже закрыто и сверток вытащили через ограду с помощью веревок и приставной лестницы! Это вызвало законное негодование честного гражданина, оказавшегося возле места происшествия и позвонившего в полицию.
Я был настолько потрясен, что даже не вспомнил об одной детали, которая могла бы оправдать мсье Леонара. Я просто кивнул, когда инспектор велел мне явиться сегодня в 13.30 в полицейский участок, чтобы записать мои показания.
В 13.30 я узнал, что инспектор Гуэн «на задании» (я не осмелился перевести это как «собирается пообедать в маленьком кабачке на улице Панье-Вер или Дю Пон», что, однако, было весьма вероятно). Но когда на вопрос: «Вы по какому поводу?» — я ответил: «Осквернение могилы на кладбище Сен-Аматр», дежурный тут же отправил меня в 27-й кабинет на втором этаже, который вызвал у меня ощущение дежавю, и вскоре я понял причину: это был кабинет Клюзо. Тот принял меня со всем радушием («Каким ветром?..» и т. д.), хотя сначала не понял причины моего визита. Он знал, где я живу, но не связывал это с делом мсье Леонара.