Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Бардадым – король черной масти
Шрифт:

Максим Петрович не успел до конца довести свою мысль – что за диковинная судьба может постигнуть изваловское пианино, – как вдруг с потолка какая-то труха посыпалась ему на голову, за ворот пиджака… Затем на чердаке послышалась странная возня, кто-то два-три раза переступил с ноги на ногу, словно сомневаясь, – идти ли дальше; и сразу уверенные, тяжелые шаги глухо протопали над головой, пересекли потолок комнаты, приблизились к тому месту сеней, где зиял открытый чердачный люк…

Минуту спустя Максим Петрович услышал, как кто-то осторожно, видимо, нащупывая в темноте каждую ступеньку чердачной лестницы, медленно спускается вниз, в сени. Затем оттуда донеслось невнятное бормотанье, тяжелый, гулкий вздох, шлепающие звуки шагающих, по всей вероятности, босых ног. Со страшным железным грохотом рухнуло свалившееся со скамейки ведро. На минуту все затихло, но вскоре снова раздались шаркающие звуки, на этот раз уже не по полу, а по двери: кто-то обшаривал руками доски, отыскивая дверную ручку…

Глава шестнадцатая

Участковый

милиционер Евстратов был человеком еще довольно молодым, но обремененным большим семейством. Семь человек детей, – мал мала меньше, от десяти лет до трех месяцев, – жена, теща, придурковатая старая девка – сестра, – все это представляло собой чрезвычайно трудное и сложное шумливое хозяйство, почему он и выглядел вечно каким-то немного встрепанным и ошалелым.

В самом деле, прокормить и как-то ублаготворить этакую ораву было делом совсем не легким; и так как во дни отрочества и юности он помогал своему отцу, очень искусному столяру, то к сейчас, несмотря на милицейскую службу, не забывал отцовское мастерство и помаленьку прирабатывал, мастеря односельчанам всякие необходимые в хозяйстве поделки: оконные рамы, посудные шкафчики, скамейки, погребные творила и даже гробы.

Изба, перешедшая к нему от покойника-отца, была ветхая, тесная, не по семейству, – в ней из-за многолюдства повернуться было негде, – и он ее этим летом кое-как расширил, прирубил комнату. Для себя же оборудовал крошечную плетневую клетушку на задворках, где, пристроив столярный верстак, в свободные от работы часы занимался своим побочным делом, да там же и спал на мягких и хорошо, по-лесному, пахнущих кудрявых стружках.

Когда Максиму Петровичу доводилось приезжать в Садовое с ночевкой, он обязательно располагался в евстратовской мастерской. Несмотря на то, что тут было тесновато, что кроме стружек да старой телогрейки под голову Евстратов ничего не мог предложить гостю, в то время как можно было бы остановиться в просторном, чистом доме управляющего совхозным отделением или завмага, Максим Петрович все же евстратовскую клетушку с ее теснотой и неудобством предпочитал всем другим квартирам, как из соображений чисто профессиональных (не оказаться ненароком чем-то обязанным постороннему человеку, могущему в одно прекрасное время стать его подследственным), так и потому, что нравились ему у Евстратова и чистый бодрящий запах стружек в мастерской, и, главное, какая-то внутренняя, человеческая душевная чистота, царящая в неказистой евстратовской избенке, в нем самом, в его многочисленной, шумной, но на редкость добродушной, легкой семье. Да и еще одно обстоятельство привлекало Максима Петровича в скромное жилище участкового и побуждало оказывать предпочтение ему перед всеми иными: хозяйское радушие и хлебосольство Евстратова сводилось обычно к корчажке холодного, из погреба, молока, тогда как радушие и хлебосольство в иных домах начиналось обязательно с пол-литра, пол-литром продолжалось и заканчивалось непременно пол-литром же. А уж чего всегда скромный и покладистый человек Щетинин терпеть не мог и даже яростно и откровенно ненавидел – это пьяный кураж, бестолковые, вздорные беседы, людей, теряющих во хмелю свое человеческое достоинство или, как он говорил, оскотинивающихся.

Когда Максим Петрович, приехав в Садовое, решил прежде всего встретиться с тетей Паней, Евстратов вызвался проводить его, но тот сказал, что пойдет один, чтобы не получилось официальности. «Поговорю с ней по-стариковски, запросто, чтоб не выглядело это, понимаешь, допросом… А то ты, брат, заявишься в форме, при погонах, боюсь, что не получится душевного разговора, – очень уж эта милицейская форма настраивает человека на официальный лад…»

И Максим Петрович пошел к тете Пане один, а Евстратов принялся в своей клетушке за починку старинного диковинного кресла, два дня назад принесенного ему для ремонта из сельсовета, где оно стояло с незапамятных времен и помимо своего прямого назначения являлось также исторической достопримечательностью, поскольку его биография была непосредственно связана с первыми бурными днями революции: кресло это в дореволюционные времена украшало собою кабинет местного барина князя Барятинского, и, быв при разгроме усадьбы взято в сельсовет, так и осталось в нем на веки вечные.

Кресло и в самом деле было редкостное, сделанное, видимо, еще руками крепостных умельцев, все в затейливой и очень тонкой резьбе; высокая спинка представляла собою двух стоящих на задних лапах, рычащих львов со скрещенными бердышами, под сенью которых находился геральдический, разделенный на три поля щит, вероятно, дворянский герб владельца, где в одном поле были искусно выточенные рыбы, в другом – подкова, и в третьем – опять-таки вздыбленный гривастый лев с лихо задранным хвостом и топориком в передних лапах. Подлокотники были превосходно сделаны в виде крылатых чудовищ – грифонов, а ножки – наподобие круто свитых толстых жгутов. Материалом служил почерневший от времени дуб и, казалось, износа не будет этакому деревянному монстру, но время – безжалостное время, не щадящее ни каменных изваяний, ни даже скал гранитных! – оно не пощадило и княжеских грифонов: крылатые звери дали глубокие трещины, один вовсе даже раскололся, лишился крыла, витые ножки подрасшатались так, что в кресло уже и садиться стало опасно, оно требовало незамедлительного и капитального ремонта, и вот так вдруг, собственной своей аристократической персоной, очутилось в евстратовской хибарке, в ворохе стружек, по соседству с

двумя простецкими табуретками и еще какой-то мебельной рухлядью, дожидающейся у Евстратова своей очереди для починки.

Включив тусклую двадцатипятиваттную лампочку, Евстратов сидел на корточках возле княжеского кресла и, внимательно разглядывая резьбу и любуясь ею, соображал, как лучше и чище произвести ремонт, чтобы следы его остались незаметны и не портили бы общей красоты старинного мастерства. Скинув китель и сапоги, оставшись в старой застиранной, утратившей свой первоначальный цвет маечке, Евстратов уже ничем не напоминал собою представителя власти. Это был довольно рослый, слегка рыжеватый, широкий в кости человек с очень светлыми густыми бровями на кирпично-загорелом лице. Выражение постоянного беспокойства и озабоченности никогда не покидало его; оно было в слегка приоткрытых губах, в глубокой поперечной складке, вертикально идущей над переносьем по высокому и оставшемуся из-за фуражки белым лбу, в излишне торопливых движениях сильных, по-мужицки грубоватых рук. На первый взгляд, участковый мог, пожалуй, показаться несколько робким, безвольным и даже простоватым, чего не было на самом деле и что моментально опровергалось, стоило ему только взглянуть вам в глаза: от кажущейся робости, от простоватости не оставалось и следа, – перед вами был добродушный, умный и решительный человек, к которому вы сразу же начинали чувствовать самое искреннее расположение. Службу Евстратов исполнял хорошо, имел несколько благодарностей и, как хорошо, старательно служил, так добросовестен и прилежен был и в своем побочном ремесле: вещи, сделанные им, отличались не только отменной прочностью, но и чистотой, красивой ладностью работы.

Крылатое чудовище подлокотника в сельсоветовском кресле требовало особенно тщательного и сложного ремонта: мало того что грифон раскололся по туловищу, еще надо было смастерить новое крыло и подогнать его так, чтобы все получилось в аккурате, не хуже прежнего.

Итак, Евстратов сидел на корточках возле кресла и сосредоточенно обдумывал – что предстоит сделать. Он так углубился в свои мысли, что не заметил, как хлопнула калитка, как чьи-то торопливые шаги прошуршали в лопухах под окном, и лишь когда на пороге мастерской показалась тетя Паня и шумно выдохнула, как бывает это после длительного бега, он оглянулся.

– Не то черти за тобой гнались? – удивленно спросил он.

– Молчи! – едва переводя дыхание, пролепетала тетя Паня. – Пиратку… ох! Пиратку… убили!

– Какого это еще Пиратку? – сразу не поняв, нахмурился Евстратов.

– Ох… да энтого, какого… изваловского! Максим Петрович там остался… ох! Кликать тебя велел… Приказал, чтоб к нему бечь…

Спустя минуту Евстратов, в наглухо застегнутом кителе, на ходу оправляя кобуру нагана, размашисто шагал через выгон, направляясь к изваловскому дому. За ним, беспрерывно охая и что-то бормоча, поспешала тетя Паня. Толстенькой, коротконогой, ей трудно было успевать за голенастым милиционером, но она не отставала, пытаясь даже на бегу рассказать ему, что же, собственно, случилось и почему так срочно понадобился Евстратов.

По ее словам выходило что-то очень уж несообразное: она будто бы оставила Щетинина чуть ли не в смертельной схватке с неведомым злодеем; во всяком случае, слово «левольверт» упоминалось ею довольно часто. Но Евстратов слушал вполуха, зная тети Панину способность преувеличивать и создавать легенды.

Неожиданно послышался разъяренный треск мотоцикла, и из-за старой деревянной церквушки полоснул ослепительно-яркий луч фары; стремительно скользнув вдоль ветхой, полуразвалившейся ограды, по белым облупленным башенкам кладбищенских ворот, на которых причудливыми пятнами темнели черноликие сердитые ангелы с огненными, похожими на суковатые дубинки мечами, в мгновение выхватив из ночи, пересчитав множество крестов и краснозвездных столбиков, – луч этот, сопровождаемый оглушительными выхлопами, нахально уперся в участкового и как бы преградил ему дорогу. Скрежеща тормозом, мотоцикл остановился с разгона, словно лихой конь, осаженный могучей рукой наездника, и тут только Евстратов узнал отчаянного мотоциклиста: это был зав-клубом Петя Кузнецов.

– А я за тобой, понимаешь! – заорал он, выкидывая циркулем ноги и стараясь перекричать сварливое клохтанье мотора. – Давай, слушай, садись немедленно… Прекрати ты, пожалуйста, это безобразие… Ведь это что – работать невозможно!..

– А дружинники где? – сурово спросил Евстратов. – Дежурят?

– Да кабы! – с досадой отвечал Петька. – Эти дружинники твои… Слушай, ну будь человеком, ну прошу, пожалуйста! – Петька схватил Евстратова за руку и потянул к мотоциклу. – Ты только появись… Ну, на минутку на одну!..

Конец его фразы потонул, завихрился в неистовом реве мотора, машина круто развернулась и укатила, оставив на дороге тетю Паню. Секунду она колебалась – что ей предпринять: бежать ли сообщить Максиму Петровичу, что Евстратов задерживается, или самой податься к клубу, поглядеть – что там такое происходит. Но одной отправляться на изваловский двор было страшно, да и любопытство одолевало, и она трусцой устремилась за мотоциклом.

У крыльца длинного, скучного, похожего на колхозный амбар клуба толпился народ; и хотя ярко размалеванная на куске обоев афишка извещала о том, что сегодня состоится лекция на тему «Есть ли жизнь на Луне и других планетах», которую прочтет преподаватель физики тов. Падалкин, люди почему-то не спешили занять места в зале, явно предпочитая таинственной и далекой жизни на Луне то забавное, что творилось гораздо ближе – здесь, на освещенной площадке у входа в клуб.

Поделиться с друзьями: