Басад
Шрифт:
— Нет, нет-нет, — она зачем-то звонко рассмеялась, — это совсем другое. Ты берешь ответственность, когда тебе выгодно. Чтобы потом конвертировать ее в контроль над окружающими, в обязанность перед тобой. Но мир так не работает. То, что ты помогал Шмуэлю проверять статьи для журнала или там еще что-то, отнюдь не означает, что он обязан исправить тебе оценку. Отношения между людьми — не валютный обменник. Никто тебе ничего не должен, — Рут помолчала и повторила, раздельно артикулируя: — Никто. Ничего. Не должен. Им тоже можно тебя задевать, ранить, точно так же, как ты ранишь окружающих. Ты тоже не всегда прав. Ты тоже обижаешь и ранишь.
— Мм… Вау…
— Да! Вау! Правильно.
— Что?
— «Вау!» — каждый раз ты злишься и обвиняешь. Кто может это выдержать?!
— Но… я так устроен. Что поделать?! Такой вот скверный пациент тебе попался. Уж прости…
— Ян, я не готова и дальше быть твоей грушей для битья!
— Грушей для битья?
— Да, грушей. Очнись! Ты не осознаешь свои поступки.
— Рут, я говорю о внутренних ощущениях! Где тут агрессия в твою сторону?
— Ну и что с того, что о внутренних?! Разве я обязана принимать любое внутреннее ощущение?! Нет, не обязана. Ты порой просто невыносим. Ты видишь только себя и то, как и кто перед тобой провинился.
— Исповедь превратилась в проповедь, потом в… как его… в отповедь, а затем в яростный разнос, — бросил я в никуда.
— Этот трюк не пройдет. Даже не пытайся. Вокруг тебя люди, у них своя жизнь, свои сложности и (представь себе!) тоже внутренние ощущения, а ты помнишь лишь о себе.
— Ну, знаешь… у нас тут не мыльная опера, где триста тысяч действующих лиц. Мы говорим о том, что творится со мной.
— Вот и я — о том, что с тобой творится. Я больше не согласна. Отказываюсь воспринимать тебя жертвой. Хочешь, чтобы я помогла, — прекращай.
— Я рассказываю о том, что чувствую, — механически повторил я.
— Я тоже рассказываю о том, что чувствую. Потому что это лучший способ выбить тебя из этого места. Хватит! Достаточно!
— Из какого места? Из этого кабинета? Из твоей практики?
— Нет, не из практики.
— Так это звучит.
— Ну и что, что тебе так звучит?! Это не то, что я имею в виду. Таков мой способ сдвинуть тебя с мертвой точки. Точки, где ты вечно самый несчастный. Я не готова, чтоб ты и тут был несчастным.
— Не готова — так не готова. Могу не говорить, но если…
— Нет,..
— Секунду, сейчас я. …Но если я не имею права об этом говорить, мне не вполне ясно, что я тут делаю. Там, снаружи, — я махнул рукой в сторону окна, — когда меня задевают и ранят, я хорохорюсь, пока хватает сил. Но тут-то я не должен?.. Или тоже должен?
— Не должен. Но и в траурных ритуалах у мавзолеев былых обид я участвовать не намерена.
— Рут, ты все твердишь, что нужно принимать… эм-м… понимать других, прощать, смиряться. Но сколько можно? Я устал выгибаться, сгибаться, прогибаться до полного забвения собственного… естества, до превращения в послушную бесформенную глину, чтобы из меня можно было лепить что угодно. Я уже не понимаю, как в этой академической среде сохранить хотя бы видимость собственного достоинства…
— Хватит баррикадироваться уязвленностью! Я пыталась всеми способами принять эту жертвенность, утешить. Но это нас не продвигает. Все что я пробовала… все методы — не задевать твои чувства, проявлять понимание, разбираться, откуда берутся такие бескомпромиссные суждения. Все попытки провалились.
— Сомневаюсь, что этот твой новый подход сработает.
— Конечно не сработает, потому что ты ни черта не слышишь. В моей терапии… в моей практике я не коллекционирую и не консервирую жертв. Вылезай из ямы и начинай ответственно строить жизнь. Таков мой новый подход. Не хочу больше быть виноватой. Злись сколько влезет. Теперь-то у тебя есть повод. Давай! Злись! Все, что я делаю, — не помогает.
Так зачем сюда ходить, тратить время и деньги? Раз я не могу вытащить тебя из состояния жертвенности, то хотя бы не буду этому потакать. Не буду принимать участие. На меня ты злишься, на Шмуэля — злишься, на Пини — уже десять лет… на МАксима, на бывшую…Она то взывала, то обличала, и к концу, судя по тону, перешла к чему-то более примирительному. Ей, видите ли, непременно нужно закончить сессию на мажорной ноте. Порой мне кажется, что она готова городить что попало, лишь бы свести все к этому пресловутому позитиву. Она говорила и говорила, а я машинально отбрыкивался, но почти ничего не слышал и толком не запомнил конца встречи. Такое со мной не редкость. После того, как меня задевают за живое, я еще некоторое время способен сохранять видимость осмысленности, но уже ничего не воспринимаю и не соображаю.
Молекулы
В детстве я умел видеть молекулы.
На самом деле, это не сложно. Стоит задаться целью, уделить немного времени, и молекулы сможет увидеть каждый.
Если сощурить глаза так, чтобы ресницы сложились в неплотную сетку, на фоне яркой светлой поверхности, а еще лучше — ясного неба, возникают почти прозрачные пятнышки неправильной формы. По краям матовая кромка. Они двигаются, то медленно и плавно, то рывками. В детстве этим калейдоскопом причудливых перемещений легко увлечься. Замираешь и вглядываешься, вглядываешься, неотрывно отслеживаешь их часами.
В не слишком пасмурный день можно смотреть против солнца — не прямо, чуть в сторону. Вряд ли вы все бросите и приметесь упражняться в высоком искусстве видения молекул, но если все же, — пожалуйста, не надо таращиться в упор на яркое солнце. Если долго смотреть на солнце, можно ослепнуть. И будет уже совсем не до молекул.
То, что это и есть молекулы, я понял сразу, как только услышал о них на школьных уроках. Помнится, еще поражался: что значит в таком-то году ученые «открыли молекулы»?! Как это «открыли»? Вот же они! Им что — раньше было лень нормально сощуриться?
Странно, — думал я, — куда ни ткни — молекулы. А никто внимания не обращает. Разве что какие-то ученые… да и то… может, врут они все? Поди разбери, что они видят, чего — нет… раз они веками ухитрялись их не замечать.
Однако оставим в покое ученых. Тем более, не встречал я в детстве никаких настоящих ученых. Они были для меня примерно из той же категории, как Гэндальф и Волшебник Изумрудного города.
Потом, много позже, я где-то вычитал, что те маленькие полупрозрачные пятна, которыми мне доводилось любоваться часами, — просто сгустки белых кровяных телец в капиллярах глазных яблок.
А тогда — в детстве — я довольно быстро догадался, что другие вокруг себя никаких молекул не наблюдают. И хоть не вполне понимал, как им это удается, из деликатности держал в тайне свое умение.
К чему зря смущать и расстраивать окружающих?
Задумываться о том, почему, в отличие от них, я умею видеть молекулы, мне в голову как-то не приходило. Я вообще видел многое, чего остальные явно не замечали или не желали замечать.
Да что там: если уж совсем начистоту, я и сейчас вижу. И молекулы в том числе.