Башня. Новый Ковчег 4
Шрифт:
— Сколько вам нужно времени? — быстро спросил Ставицкий. — Недели хватит? Или две? Больше не могу…
Боря вопросительно посмотрел на Павла. Тот пожал плечами, качнул головой.
— Две недели, Серёжа. Для начала. Потом поговорим… и ещё… — Борис покосился на Павла, привстал, подвинулся поближе к телефону. — Если ты причинишь девочке боль, если с ней, с Никой, хоть что-то случится… Ты понял меня, Серёжа? Ника — твоя гарантия, гарантия того, что Савельев в твоих руках. Так что береги её. Понял? А чтобы мы понимали, что с Никой всё в порядке, предлагаю установить время для ежедневной связи. Девять часов утра.
На той стороне провода повисло молчание, и Павел опять ощутил, как кружится голова и земля уходит
— Хорошо, — выдохнул наконец Ставицкий. — Хорошо. Девять часов утра меня вполне устроит. Но помните, Ника — действительно моя гарантия, тут вы правы. У вас есть две недели. Блокаду я не сниму. Запускайте АЭС, дальше посмотрим…
Связь прервалась. Борис расслабился, откинулся на спинку стула, потянулся, как после хорошо выполненной работы.
— Ну что, Паш, скажу я тебе. Твой кузен — псих, конечно. Что он там нёс про чистоту крови и испорченные гены? Это ж надо такое… Но, к счастью, остатки разума и здравого смысла у него ещё остались, и кое-что нам всё же удалось у него выторговать. И не дёргайся, не тронет он Нику, это не в его интересах.
— Спасибо, Борь, — у Павла не осталось сил, чтобы сказать что-то ещё. В ушах звенел голос дочери «Не слушай их! Делай всё, что ты должен! Слышишь, папа? За меня не волнуйся!».
Борис словно прочитал его мысли.
— А молодец, девочка. Хорошую дочь, Пашка, ты вырастил. Вся в тебя пошла, в дурака героя. Тоже вот на подвиг рвётся! Ей бы от страха трястись, да тебя на помощь звать, а она… Твой характер, савельевский.
— Не напоминай, — Павел тряхнул головой. — Чёрт, Борь, если я доберусь до этого сукиного сына, я его лично, своими руками…
— Непременно доберёмся, даже не сомневайся. И непременно своими руками его придушишь, а я тебе помогу. А пока, Паш, давай, дуй к своим агрегатам и запусти нам эту АЭС, а то и правда, неровен час, что-то пойдёт не так. А вообще, Паш, — Борис поднялся. — Не пообедать ли нам? Я, к примеру, чертовски голоден. Пойдём в столовую, а? А потом побежишь геройствовать, мир спасать, руководить своими инженерами, ну и с сестрёнкой своей новой разбираться. Или ты уже забыл про неё? Сестра у тебя, кстати, Пашка, что надо. Огонь девка! Я теперь, правда, не знаю, как мне-то быть. Я-то признаться, приударить за ней хотел, а теперь что? Мне у тебя разрешения спрашивать надо, как у старшего брата?
Павел недоумённо взглянул на Бориса, заметил в глазах пляшущих и кривляющихся чёртиков и сам не смог сдержать улыбки.
— Пошёл ты, Боря, знаешь куда?
— Куда?
— В столовую. Чёрт с тобой, пошли действительно поедим, потом неизвестно, будет ли у меня ещё время.
— Так как насчёт сестрички? Даёшь свое братское благословение?
— Как бы не так, пусти козла в огород. Знаю я тебя, казанова недоделанный.
— Я, может, исправился.
— Давно ли?
— А после казни. Сидел вот там, в больнице, думал. Всё осознал. Посмотрел на вас с Анькой, завидно стало. Я, может, тоже хочу, большой и чистой…
— Да ну тебя, Борь, — от этих идиотских шуточек, Павел чувствовал, как напряжение спадает, отползает куда-то вглубь. — Ты серьёзным хоть сейчас можешь побыть?
— А зачем, Паша? Умирать, так с музыкой! Ну, ладно-ладно, не заводись…
— Врежу я тебе, Боря, дождёшься.
Павел поднялся, с удивлением ощущая поднимающийся изнутри детский задор. Борька с его дурацкими подколками, хоть и нёс какую-то ахинею, всё же помог ему, помог как никто другой. В конце концов, Ника жива, и у них есть время. А там… там будет видно.
Глава 20. Стёпа
Отец сидел напротив и неторопливо — отец всегда всё делал степенно и неторопливо — ел. Аккуратно придерживал ножом лежащую на тарелке рыбу, вилкой отделял от неё небольшие кусочки и отправлял в рот. Эти простые и знакомые движения, которые Стёпка видел, наверно,
тысячу раз за свою жизнь, сегодня раздражали, и Стёпка не просто понимал почему — он боялся этого понимания, пришедшего как-то вдруг и изменившего их всех: его самого, маму и, что хуже всего, отца, человека, который занимал в Стёпкиной жизни едва ли не самое главное место.Обед проходил в гробовом молчании, и это было непривычно. Отец едва ли сказал пару слов с тех пор, как вошёл в квартиру, а мама, обычно говорливая, его ни о чём не спрашивала и только время от времени бросала на отца тревожные взгляды. Стёпка видел, что отец старался эти взгляды не замечать, нарочито обходил их стороной и по большей части смотрел в свою тарелку, а если приходилось поднимать глаза, то делал это так, чтобы не смотреть ни на маму, ни на Стёпу. Что-то было во всём этом неправильное, и Степан чувствовал, как где-то в глубине души ядовитыми змеями шевелились незнакомые доселе чувства — брезгливости, недоверия, невнятных подозрений, — пока ещё не облачённые в слова, но оттого не менее пугающие и неприятные.
Что-то такое происходило, свершалось прямо на его глазах, и это что-то касалось напрямую Стёпкиной семьи. И более того, его отец был как-то к этому причастен и мог бы всё прояснить, хотя бы сейчас, но вместо этого он сидел за столом, подтянутый, в свежей рубашке, которую переодел после того, как принял душ, и молча и деловито разделывал эту чёртову рыбу. Кусок за куском. И с каждым мелодичным звоном, раздающимся при лёгком касании вилки о тонкую фарфоровую тарелку, с каждой минутой затянувшегося отцовского молчания Стёпкин мир рушился, как непрочный карточный домик, воздвигнутый неумелой детской рукой.
Вряд ли Стёпа Васнецов мог внятно сказать, откуда и почему у него возникло такое ощущение — ощущение надвигающегося конца, но оно было, и события последних даже не суток, а нескольких часов, перевернувшие Стёпкин мир и Стёпкины представления о добре и зле, только усиливали это ощущение. Он запутался и сам понимал, что запутался, с бестолковой надеждой ждал, что ему объяснят, и злился, глядя на невозмутимого и собранного, как всегда, отца. Попутно примешивался стыд за охвативший его страх, и Стёпка чувствовал отвращение к самому себе, потому что приходилось признать, что страх за свою собственную жизнь — тот самый, который возник, когда ему между лопаток уткнулась холодная сталь автомата, — оказался сильнее страха за умирающего Шорохова и сильнее страха за Нику.
Он даже почувствовал что-то вроде облегчения, правда, с примесью унижения, когда их с Сашкой бросили в обезьянник, большую камеру, в которой помимо них двоих уже сидели несколько человек, и где он, Степан Васнецов, студент-стажёр, сын главы сектора здравоохранения, вынужден был справлять нужду в вонючий, ничем не отгороженный биотуалет, на глазах у каких-то воров и наркоманов.
Там, в камере, они проговорили с Сашкой весь вечер, сначала обсудили сложившуюся ситуацию, а потом вдруг перешли к обычным разговорам, тем самым, которые естественно возникают между людьми, связанными ещё не дружбой, но уже едва наметившейся ниточкой взаимной симпатии. Стёпка видел, что Полякова неумолимо клонит ко сну, но Сашка всё же старался не спать, отвечал на Стёпкины вопросы, рассказывал о своей жизни — понимал, наверно, Стёпкины чувства, замечал его брезгливость, которую тот никак не мог пересилить, глядя на грязный, ничем не застеленный матрас и на жидкую подушку, обтянутую наволочкой в подозрительных буро-жёлтых пятнах. Про себя Стёпка решил, что спать здесь он ни за что не будет, но спустя часа три, после того, как они с Поляковым, казалось, обсудили всё, что можно, не по одному кругу, его всё же сморил сон, и он сам не заметил, как уснул, уронив голову на вонючую подушку, которой до него касались сотни немытых голов разного жулья.