Башня. Новый Ковчег 4
Шрифт:
Павел всё это понимал, но всё равно прибёг к единственному средству, которое знал и которым всегда спасался, благо именно в этом средстве здесь на АЭС недостатка не было. Работы хватало, и Павел погрузился в неё — включился в процесс, и почти сразу его охватил привычный азарт, который всегда охватывал его, ещё с юности, когда он брался за любимое дело. Очень скоро его азарт передался остальным, и всё завертелось, понеслось, набирая обороты, и ритм, привычный ритм его рабочего дня подхватила вся станция. Ещё вчера люди с некоторой опаской и недоверием посматривали на него, и в их глазах отчётливо читался вопрос: «Кто же ты такой, Павел Григорьевич Савельев, чего от тебя ждать?», а сегодня это отчуждение исчезло, лица, окружающие Павла, прояснились, а он сам как-то совершенно естественно вошёл, вклинился в
Как назло, она всё время находилась рядом. Всё время. Не специально, а потому что дело, которое они делали, было одно на двоих, и даже если бы они захотели разбежаться по разным углам станции — если бы они вдруг действительно этого захотели, — у них бы всё равно не получилось, ведь это общее дело было уже вшито в них, и оно было сильнее родства и общей крови.
Он старался не смотреть в её сторону — даже когда приходилось обращаться к ней, задавал вопросы и выслушивал, не поворачивал головы и не поднимая глаз. Он забыл её мягкое имя Маруся и называл теперь только Марией Григорьевной, подчёркнуто официально, и ни разу за весь остаток дня не перепутал её отчество, ведь оно тоже было одно на двоих. А она отвечала ему тем же, и отчего-то это вежливо-равнодушное «Павел Григорьевич» било сильней всего остального.
Под конец рабочего дня он так устал, что не выдержал, всё-таки гаркнул на неё: «Идите уже к себе, Мария Григорьевна, ваша смена давно закончилась», а сам засел в кабинете Васильева, уткнувшись в Гошины сводки и цифры, бестолково мельтешащие перед глазами. Таким — уставшим, очумевшим от всего, что свалилось на него за день, его и нашёл Борис, заглянувший в приоткрытую дверь.
— Я так понимаю, Паша, ты решил ускорить свою кончину, не давая себе продыху? Ну всё правильно, лучше помереть героем на рабочем месте, чем в потных ручонках твоего кузена.
— Иди ты, — привычно отмахнулся от Бориных насмешек Павел.
— Пойду. Только вместе с тобой. Поднимайся, — скомандовал Борис. — И поживей, Павел Григорьевич, не заставляй меня применять к тебе насилие и силком затаскивать в койку.
Пока они шли по коридорам станции, спускались из машинного зала вниз к складам и хозяйственным помещениям, опять поднимались на административный этаж, Борис неутомимо сыпал шуточками. Павел его почти не слушал, шагал чуть впереди, чувствуя, как с каждым шагом ноги наливаются свинцом, а усталость уже опустила тяжёлые ладони на его плечи, придавила к земле.
«Да, Борька прав, сейчас только в душ и спать, — думал он. — Чего я в самом деле. Словно последний день живу».
— Так, всё. Прибыли, — Борис дёрнул его за рукав, затормозив у одной из дверей.
— В смысле прибыли? — Павел недоумённо уставился на друга. Комната, в которой они с Борисом ночевали вчера, располагалась намного дальше, почти в самом конце длинного коридора общежития.
— Да вот, Павел Григорьевич, решил я, что негоже начальнику станции и главе Совета, пусть и в изгнании, делить комнату с приятелем, как какому-нибудь мальчишке-стажёру. Не солидно. Комендант общежития в этом вопросе проявил со мной удивительную солидарность, так что вот ваши отдельные апартаменты, вещички перенесены, иди и устраивайся.
— Какие вещички? Ты чего несёшь, Боря? — Павел устало посмотрел на Литвинова.
— Комендант распорядился выделить со склада запасную одежду, бельё,
комплект мыльно-рыльных принадлежностей. Слушай, Савельев, — Борька прервал свой монолог и вскинул на Павла хитрые глаза. — Надоел ты мне. Давай дуй уже.И Борис раскрыл дверь и почти силой втолкнул туда Павла.
Анна заправляла кровать — большую, двуспальную. Павел, проведший прошлую ночь на узкой неудобной койке, от которой, казались, задеревенели все мышцы, даже не предполагал, что здесь, в спартанских условиях, можно найти такую роскошь.
Кровать стояла посередине стандартной, квадратной комнатки. У изголовья кровати, обтянутого светло-серой мягкой тканью, лежали две подушки, в чистых белых наволочках, лежали небрежно, слегка примятые женской рукой. Анна, склонившись над кроватью, надевала на казённое синее одеяло пододеяльник, тоже белый, чистый, от которого исходил уже давно забытый им запах свежего белья, почти домашний, почти…
Он шагнул и в нерешительности замер.
— Тебе помочь?
— Помоги, — Анна разогнулась и повернула к нему голову. Мягкая улыбка тронула тонкие, красиво очерченные губы. — Берись за этот край, Паша…
***
Он спал, и его лицо, с которого сон согнал усталость и тревогу, разгладил морщины на лбу и возле глаз, выглядело моложе, словно он разом скинул лет десять, а то и все двадцать, превратившись в того Пашку, который прибегал к ней в больницу, торчал в ординаторской, распивая чаи с толстой Галей (так за глаза они звали старшую медсестру Галину Александровну) и мужественно выслушивая Галины жалобы на бестолкового зятя. Анне тогда доставляло какое-то детское удовольствие не сразу входить в ординаторскую, а некоторое время стоять под дверями, давясь от смеха и слушая густой бас толстой Гали, перечисляющий очередные огрехи «этого остолопа», и Пашкины короткие да и угу, которыми он умудрялся разбавлять Галин гневный монолог. И только когда в Пашкином голосе начинала звучать ничем не прикрытая мука — только тогда она входила в ординаторскую нарочито неторопливо, а он вскидывал на неё свои серые глаза, в которых явственно читалась мольба: «Спаси меня, Аня».
Это было давно, ещё до Лизы, в той прошлой жизни, где Анна была почти счастлива, и сейчас та прошлая жизнь шагнула ей навстречу, перечеркнув долгие и мучительные семнадцать лет — семнадцать, господи, — и слилась с днём сегодняшним, вернув ей после всех потерь и ошибок её Пашку. Насовсем вернув.
Он заворочался, что-то пробормотал, нахмурился, и снова на переносице залегла морщина. Анне захотелось протянуть руку, разгладить её, но она не решилась, побоялась его разбудить.
Смешной, какой же он всё-таки смешной. Она улыбнулась сама себе и покачала головой.
…Когда Анна умудрилась наконец-то вырваться из его объятий (в этот раз он никак не хотел отпускать её, то ли боясь, что она опять сбежит, то ещё чего), сказав: «Паш, я быстренько в душ, десять минут, хорошо?», он пообещал, что будет ждать и не заснёт, но вырубился, наверно, сразу, она ещё воду включить не успела, и теперь спал и был во сне похож на мальчишку, может быть, даже на того, который однажды в ночном полумраке сонной квартиры тихо попросил её: «Не уходи сегодня ночью. Останься здесь. Давай мы просто… просто полежим рядом».
Затея поселить их вместе была, конечно, Борькина.
Они ужинали втроём: она, Борис и Маруся, всё в той же отдельной комнате, которую Борис упорно именовал вип-залом. Анна никак не могла отделаться от мучительных мыслей — её волновал рабочий Гаврилов, его рана была, пожалуй, самой тяжёлой. Пуля скорее всего задела правое лёгкое, точнее Анна без рентгена сказать не могла, но то, как Гаврилов долго и мучительно кашлял, и пятна крови на салфетке, которую Катюша прикладывала к синим губам этого уже немолодого мужчины, говорили сами за себя. Да и у Руфимова за ночь резко поднялась температура, а область возле ранения в ногу, воспалённая и горячая на ощупь, Анне решительно не нравилась. Фельдшер Пятнашкин её волнения разделял и вечером, придя на смену, отозвал её в сторону и сказал тихо: «Надо резать, Анна Константиновна». Надо, а как? Ни анестетиков, ничего толком нет.