Башня. Новый Ковчег 5
Шрифт:
— Ну, пожалуйста, не надо, — Павел, кажется, совсем не понимал, как себя вести, видимо, он был из тех мужчин, которые не выносят женские слёзы, пугаются их. — Я не хотел вас расстраивать. Ну, не плачьте… не плачь…
И он неловко и даже робко приобнял её за плечи. Она дёрнулась, попыталась скинуть его руку — ещё не хватало тут с ним обниматься, но Савельев не позволил. Наоборот, сильнее привлёк её к себе, и она вдруг уткнулась в его плечо.
От этого жеста Маруся разрыдалась ещё сильнее. Ей было неловко, стыдно за свою истерику, она пыталась взять себя в руки, но ничего не могла с собой поделать, рыдания рвались из неё, заставляя подрагивать всем телом, и эта
Маленькая девочка, растрепанная и раскрасневшаяся от игр, несётся, расставив в стороны руки, как летящий по небу самолёт.
— Маруся! Девочка моя!
Сильные руки подхватывают, подбрасывают вверх. Страшно и весело одновременно. Детский смех рассыпается звонкой капелью, катится разноцветными шариками, кружится по комнате.
— Гриша, осторожно, ты её уронишь!
— Мою Марусеньку? Никогда!
Руки прижимают к себе, сильнее, крепче. И смеющаяся детская мордашка утыкается в сильное и надёжное плечо. И мягкой и тёплой волной накрывает счастье…
Глава 23. Павел
Он никак не ожидал, что она расплачется. Громко, навзрыд, закрыв ладонями лицо. Как плачут дети, задыхаясь и захлёбываясь от обиды, столкнувшись с жестокостью и несправедливостью мира. Но с детьми проще — с детьми его жизнь обращаться научила, — а тут… взрослая женщина. Хотя… взрослая ли?
Павел осторожно коснулся ладонью её волос, мягких, как у ребёнка. Как у Ники. Только у Ники тугие кудряшки, медные колечки, в которых запутываются пальцы, а тут шёлковые, чуть волнистые прядки, выбились из дурацкого хвостика и торчат в разные стороны. И пахнут мёдом, солнечными лучами и сладкой карамелью — так могут пахнуть только дети, когда утыкаешься лицом в их вихрастые макушки.
Она шмыгнула носом и замерла, словно робкий зверёк под его рукой. А он и сам замер, оцепенел, не зная, как себя вести дальше. Потом нерешительно провёл рукой по голове, ещё сильнее притянул её к себе, прижал, как прижимал Нику, когда его девочка, вот так же, заходилась в рыданиях от обиды, и бестолково повторил, наверно, раз в десятый:
— Ну, не плачь… пожалуйста, не плачь.
Никакие другие слова на ум не приходили. Вернее, слов было много, но они никак не желали складываться во что-то внятное и осмысленное, толклись в голове, наскакивая друг на дружку, и когда он силился выжать из себя хоть что-то, трансформировались только в дурацкое «пожалуйста, не плачь». Видимо, он действительно — дундук, так она, кажется, назвала его, выпалив чуть ли не на одном дыхании свою длинную тираду. Дундук и ещё этот, как его… эмоциональный инвалид.
Он и сам не заметил, как произнёс последние слова вслух, произнёс негромко, но она услышала. Слабо дёрнулась и пробормотала, не отрывая лица от его плеча, от мокрой от слёз рубашки.
— Извини…те. Я не хотела… я не это имела в виду.
— Да нет, действительно так и есть. Эмоциональный инвалид, ты права… наверно. Не умею я…
Павел опять сбился, запутался в словах. Почему всё, чёрт возьми, так непросто? Почему именно сейчас, когда навалилось столько всего и сразу? И главное, уже нельзя просто взять и отгородиться: стена, которую он намеренно поставил между собой и Марусей, пошла
трещинами и почти что рухнула — непонятно, на чём и держалась. Да и, если честно, так себе была стена. Он сам её разрушал, методично и последовательно — придирками своими, тем, что цеплял её по мелочам, что орал, срываясь, и вот теперь поток её захлебывающихся рыданий уносил последние кирпичики, вымывал и без того нестойкий фундамент.— Марусь, — снова начал он. — Ты меня прости, идиота. Что наорал на тебя.
— Ты на всех орёшь, — всхлипнула она. — Подумаешь.
И это «подумаешь», сказанное совершенно по-детски — так Ника всегда говорила, когда он ругал её за что-нибудь, говорила с вызовом, выпятив нижнюю губу, — и неожиданное обращение на «ты», почему-то очень естественное, словно они были на «ты» с самого рождения, стали той отправной точкой, которая позволила ему наконец-то собрать весь бисер разбросанных в голове слов, и он заговорил, сначала немного бессвязно, а потом всё более и более осмысленно, заговорил в первую очередь для себя, а потом для неё. А она, по-прежнему не отрывая лица от его плеча, слушала. Внимательно. Ловя каждое слово.
Он говорил про то, как ему трудно. Не жаловался и не оправдывался, просто рассказывал. О том, что надо запустить станцию, и он постоянно боится, что они не успеют, что ему не хватит знаний, что они где-нибудь ошибутся. Ругал себя за то, что люди заперты здесь, под землёй, по его вине, и что вообще часто принимал решения без оглядки на других, и эти решения дорого ему стоили. Неожиданно сказал про Нику, о том, что не было обычного утреннего звонка, ни вчера, ни сегодня, и что теперь делать — он не знает, и что думать про это нельзя, иначе он свихнётся.
Маруся его не перебивала, и он был благодарен ей за это, потому что, если бы она вставила хоть одно слово — жалости или сочувствия — он бы сбился и не смог сказать ей всего и так и не добрался бы до того, до чего должен был добраться. До отца. До их отца.
— … и ты права, я не имею никакого права его осуждать, да я… я и не осуждаю.
Павел споткнулся. И вот тут она — как только и поняла, каким чутьём — неожиданно пришла ему на помощь. Буркнула, скрывая за показной сердитостью неловкость и смущение:
— Я так сказала… со злости.
— Я понял, — он грустно улыбнулся. — Что со злости. Но я тоже хорош. Аня сколько меня просила поговорить с тобой, а я упёрся, как баран. Но с другой стороны, я и не знал, о чём говорить. Я и сейчас толком не понимаю. Может быть, если б наша встреча случилась при каких-то других обстоятельствах, было б легче, но да кто теперь это может сказать наверняка. А отец… и вообще вся эта история между ним и твоей мамой, это же никогда не было для меня секретом.
— Ты знал, — выдохнула Маруся. Павел чуть ослабил объятья, в которых сжимал её, и она тихонько высвободилась, выскользнула из его рук, но не отодвинулась, а неожиданно прижалась плечом, вскинула на него заплаканное лицо.
— Знал. Лет с тринадцати, наверно. Даже видел их вместе. Отца и… твою маму. В парке…
— Ты на него тогда сильно разозлился?
— На него? — Павел слегка опешил от её вопроса, окунулся в сочувствие, которое как солнечный лучик пробило серую пасмурность Марусиных глаз. — Нет, не на него. Я на себя разозлился. Потому что, как дурак, увидел то, что видеть был не должен. Ну я почему-то тогда так думал.
Он отвёл взгляд. Уставился на свои руки. Теперь, когда он уже не обнимал Марусю, Павел не знал, куда их девать — опустил тяжело себе на колени, разглядывал глубокую царапину на большом пальце, вчера порезался, когда лазал на деаэраторную этажерку.