Батискаф
Шрифт:
Мы встретили Магнуса и Лине на Istedgade, типичные обитатели сквотов Vesterbro, [79] Лине едва держалась на ногах, у нее было истощение и очень высокая доза — мы пытаемся помочь ей слезть, сказал Магнус и подмигнул ей, правда, детка?.. Лине слабо улыбнулась, она была не здесь, ее почти не было… Магнус шустрил на старом Saab’e, он скупал краденое и толкал колеса, кокс, экстази, у него была хата в старом обшарпанном доме, мотор его машины ревел, как трактор, и еще у Магнуса был брат, Мортен, он умирал от СПИДа в душевой комнате, на резиновом матрасе, так удобней за ним ухаживать, сказал Магнус… Мортен лежал возле самого нужника, прямо под душем, он был в отключке, совершенно голый, весь в экскрементах и рвотных выделениях… Магнус взял душ и помыл брата… Мортен мычал… Лине неловко вытирала рвоту… рулон выпал из рук и покатился… она тихо ругнулась… Да ладно, Лине, скрипнул Магнус, брось… она подняла бумагу… Детка, оставь его, он же овощ, не надо… ее, кажется, прибило, она не слышала Магнуса, ползала по полу, убирала, как одержимая… квартирка в Вестербро — это была круть, если бы на ней не висел огромный долг, Магнусу предстояло съезжать, он не мог выплачивать кредит… его и посадить могли за то, что он тут натворил… квартира была в ужасном состоянии… обнюхавшись, он ходил по пустым комнатам, как по камере, и горько жалел, что ему приходится расставаться с такими хоромами, да еще в таком стратегическом месте, Вестербро!.. Вестербро!.. ах!., судя по фотокарточкам на стенах, здесь когда-то зажигали: буйство, эйфория, экстаз… видимо, праздник вышел из-под контроля… голые стены и три большие коробки — вот и все, что осталось от мебели, зато в коробках было самое главное: шала, таблетки, метадон… пожитки наркомана с Вестербро!
79
Один из центральных кварталов Копенгагена.
— Эй! — Ханни теряет сознание, я хлешу его по щекам: —…ddddon’ fuckin’ die on me motherfucker! [80]
Открывает глаза.
— …fffffuck! close shave! [81] — говорит слипшимися губами.
Махди неодобрительно качает головой, в глазах вопрос: что он делал бы с трупом?.. Махди больше не разрешает нам вмазываться у себя. Мы вмазываемся, где придется: в библиотеке, в телефонной будке, в скверике на скамейке, присев за кустами, недалеко от Нёрребро, на улице Стефана, на улице Всех Начал я вырвал свою первую сумочку из рук женщины, выпотрошил ее на кладбище, я так бежал, что потерялся, я не знал, где Хануман, а потом столкнулся с ним возле туалета, в котором мы снова вмазались и проблевались, потому что был крепкий, и долго лимон щипал вену и нёбо, а потом меня рвало под мостом, мы долго шли вдоль стены… бесконечной… высоченной… на ватных ногах… вдоль сюрреалистической стены… падая и поднимаясь… держась за стену, исписанную всякими граффити… обоссанную… заблеванную… и на тебя смотрят рожи, изъеденные СПИДом и зависимостью, жаждой, ломкой… они ждут, когда я упаду… чтобы подойти и обчистить мои карманы… Они уже подходят, предлагают, спрашивают, есть ли что у нас… сами изучают, смотрят испытующе… задают вопросы для вида… предлагают что-то… что?.. Можно купить прямо здесь… что купить?.. Можно и продать… Или махнуть кокс на героин, таблетки на метадон, гашиш на таблетки, что угодно… Ханни, нас кинут… идём!., на слабых, подгибающихся… Norrebro — Kobenhavn Н — Roskilde… на автобусе до Авнструпа… а утром обратно: Roskilde — Kobenhavn Н — Norrebro… В фольгу завернутый желтый комочек из форточки
80
Не подыхай мне тут, говнюк! (англ.)
81
Блядь! Пронесло! (англ.)
82
Будь осторожен (англ.).
83
Не так давно я начал читать шведские газеты, и в одной газете писали про то, что сестры милосердия (или ангелы) в эти стандартные наркоманские наборы — два шприца и мерный медицинский стаканчик на 30 мл — добавили назальный спрей с налоксоном, который спасает от передозировки тысячи и тысячи жизней! Шведы очень оптимистично пишут об этом. Они хотят ввести налоксон и у себя (я с содроганием узнал крыльцо реабилитационного центра на фотографии).
…и снова: форточка, take саrе, форточка — пакет со шприцами; зажигалка, ложка, лимон кончался быстрей, чем героин… смертоносная метрика нашей новой жизни торопила нас… доза росла… чек на двоих — тьфу!., подавай два!., туман и морось над улицами и каналами Копенгаги… кромешный озноб… новые ноты моей симфонии… я торжествовал… такого падения я не знал… в отупении проговаривался, выдавал ему правду… меня ищут менты и бандиты, меня хотят пришить, на меня повесили невъебенный долг, невъебеннейший, Хании… сквозь строительные подставные фирмы идут большие деньги, отмывают миллиарды… русские олигархи… надо же как-то куда-то вкладывать… ты не представляешь сколько бабла, Хании… не знаю, слушал он меня или нет… кажется, ему было плевать, его сознание стало пунктирным: общага, форточка, зажигалка, ложка, лимон… Нёрребро, Вестербро, Видерё, Махди, до которого надо добраться любой ценой, зажигалка, ложка, лимон и ничего больше! Казалось, будто мы примерзли к дверям наркоманской общаги, и наши зубы цедят: зжглкалжкалмн… зжглкалжкалмн…
Выходим из станционного туалета. Надо ехать домой, Юдж. Дом — это где, Ханни? На данном этапе — Авнструп. Осторожно отворяем дверь. Покидаем уютную нору, в которой было безопасно, тихо, как в бункере. Звуки в холле станции пугали. Мы были маленькие и зашуганные. Как лилипуты. Резкие звуки копенгагенского дня. Молнией пролетающий поезд. Внимательные снайперские взгляды на платформе. Щелчок сумочки! Кайф сломан. Куда идти? Зачем куда-то идти, Юдж? Все равно мы каждый день сюда возвращаемся… Идем к Магнусу, Ханни…
Магнус ухаживал за братом неохотно. Он садился перед ним, как обезьяна, на корточки, дергал его пару раз, тоже как-то по-животному, даже не глядя на него. Что-то бормоча себе под нос, он вываливал наугад себе на ладонь таблетки из коробочек прописанного Мортену лекарства, поднимал его голову и впихивал таблетки ему в рот со словами: kom nu… kom sa!.. saden. [84] Бывает, человек возится с мотором, и ты вдруг замечаешь в его глазах нежность, затаенное сияние, и даже движения его становятся гибче и аккуратней, будто металл может чувствовать (некоторые переходят на шепот, точно машина может слышать), — в глазах Магнуса, когда он кормил своего умирающего брата, я не видел ничего, кроме брезгливости и отвращения; брат давно умер для него, Мортена больше не было, это был уже не человек — думаю, старый драндулет Saab для Магнуса значил больше, чем брат, потому что, находясь под воздействием порошков и смесей, химических коктейлей и прочих препаратов (не говоря о марихуане, заменявшей нам табак), он был на круглосуточных гонках, он дрейфовал вслед за братом, и когда он говорил: «гуманней было бы сделать эвтаназию», — думаю, что он в какой-то степени говорил и о себе, он подразумевал суицид, но, может быть, я его чуть-чуть романтизирую, потому что я сам так думал: гуманней было бы сделать мне эвтаназию. Мортену было тридцать четыре, Магнусу — двадцать восемь, их родители давно от них отвернулись, когда Мортену было семнадцать, они еще жили все вместе, родаки бухали, как проклятые, их лишили родительских прав, старший брат пошел работать, младший жил в интернате, что было потом, я не знаю, Магнус говорил сбивчиво, переходил на островной датский, они были с Борнхольма, Мортен служил в армии, Магнус ходил в море, неплохо зарабатывал, но потом они подсели на стоф и… гуманней было бы сделать эвтаназию… я не хотел размышлять над этим, гуманизм не входил в список проблем, над которыми я привык раздумывать, вряд ли мы к чему-нибудь пришли бы, даже если бы трое суток кряду просидели, размышляя над этим… я позволял ему говорить, его голос — это всего лишь звуки, слова, что бы они ни значили, на фоне сердцебиения и дыхания, струились почти как органные ноты… получалась небольшая соната… Morten & Magnus… Мортен лежал и всхлипывал, стонал и вздыхал… а Магнус ходил дерганой походкой по комнате, заломив руки за спину, как арестант, и говорил, вскрикивал, приседал, взмахивал руками, кривлялся, гримасничал, то повышал голос до баса, ругаясь на какого-то воображаемого верзилу, которому он что-то доказывал, а тот не понимал, не понимал, Hell’s Angels мать твою, верзила была из «ангелов ада», ого, но Магнуса не смущали такие повороты, переходя на ровный баритон он сообщал, что его не так-то просто запугать, хлипкий я, как тебе кажется, но — резкий твою мать!., он ударял кулаком в стену, из нее летел порошок… он выбил из стены дурь!., вот так он выбил бы из любого качка мозги, кишки намотал бы на гаечный ключ, отверткой в глаз, коленом по яйцам!., брат меня научил, Мортен, когда-то он служил в армии и научил маленького живчика-Магнуса, и тот никого не боялся, Мортен лежал и стонал, будто подтверждая слова Магнуса, который шипел: мой брат из меня сделал бойца, я не боюсь улицу, улица боится меня, эта бесконечная улица — Istedgade — она боится меня!.. Магнусу плевать на наезды, он сам кого хочешь прижмет, если надо, в рыло и все… вдруг он говорил тише, с лаской, он говорил о Лине, кто ж позаботиться о ней, если его грохнут или посадят или он разобьется, он гонял как сумасшедший, он был всем должен, он кидал направо и налево VIPs, он банку должен, его могут посадить, его могут вздрючить, его могут закрыть в рехаб, с ним могут вообще не разговаривать, просто закрыть, менты все знают, у них на всех нас заведены дела, наркоши всех сдали, всех, и его в том числе, потому что он торгует на улице, его личико давно примелькалось, там просто ждут подходящего расклада, они ждут, когда я незаметно для себя влезу в сложную игру и стану крючком для более крупной рыбы, тогда эти говнюки в минивэне потянут за леску, они меня возьмут, суки, за жабры… он усмехается, садится… и что же тогда будет с Мортеном и Лине?.. Лине сколется, а Мортен умрет… по всем статьям, позволить Мортену отъехать было бы правильно, потому что он страдает, но… во-первых, в Дании эвтаназия незаконна… во-вторых, я ему даю лекарства, потому что мы получаем социал, деньги на лекарство для поддержания его иммунной системы osv… [85] этого не хватало, черт, не хватило бы, даже если б у него было еще три брата! и он получал бы пособие и деньги на лекарство за пятерых братьев! шестерых! семерых! Магнус все бабки тратил на стоф: что-то бадяжил и толкал на улице, больше употреблял сам… его душило отчаяние: потребность растет, прибыль падает, способность провернуться уменьшается… все вокруг продались, козёл на козле… на Istedgade не выйти, но уезжать из Вестербро не хочется… я люблю эту улицу, я люблю Enghaveparken!.. там прошли лучшие мгновения моей молодости… но все перекрыли менты… секьюрити, контроль… на каждом втором доме видеокамера… в минивэне сидят менты… в пабах, кофешопах уши… проститутки и нарики стучат… нет, как бы я ни любил Вестербро, надо двигать отсюда… и чем дальше, тем лучше…
84
Ну, давай… давай, вот так (дат.).
85
И т. д. (дат.).
Мы с Хануманом любили Вестербро и Enghaveparken, мы глотали грибы на Кристиании и пешком шли в Enghaveparken, гуляли по Istedgade, под грибами эта улица делалась бесконечной, она сливалась с небом… в первые дни моей свободы я был просто помешен на Вестербро, я бывал здесь чаще всего, мне нравились прилипчивые кретины с воспаленными глазами, они мне что-то пытались всучить, но у меня не было денег, мне нравились секс-шопы — потому что мне нравилось все, что было запрещено в Совке… я тащился, когда видел проституток и трансвиститов… однако с Хануманом мы раз наткнулись на очень агрессивных типов, которым не понравился цвет кожи Ханумана, мы вывернулись, нам кричали вслед ругательства… мы решили сюда не совать носа, но иногда… иногда просто другого выхода не было… мы жутко парились каждый раз, здешние дилеры славились своим умением дурачить простачков… Кривясь от едкого смеха, Магнус говорил, что Istedgade названа в честь победы датчан над шведами. [86] Не знаю, почему на улице с таким названием толкутся нарики и шлюхи. Но ведь в каждом городе есть такие улицы… в честь какого события их назвали, не так уж и важно… улица — это всего лишь дома и люди, которые к названию имеют такое же иллюзорное отношение, как к битве со шведами — нарики, шлюхи, альфонсы, пушеры, дилеры и менты… тут у них своя война: они бьются за квартиры, отстаивают право держать кофешопы и секс-шопы, жить в сквотах и старых квартирках… Istedgade — очень длинная улица, тут есть за что воевать… и всегда будет за что умереть… тут своя община, борьба за права, подонки тоже имеют права, и они будут бороться за них со своим собственным правительством, они не отдадут эту улицу, Istedgade будет стоять насмерть, как Сталинград, кто поднял восстание в сорок четвертом?., рабочий класс именно этой улицы, с флагами и песнями против вооруженных до зубов нацистов… местные выживали, как умели… за свое фуфло они брали больше, чем на Нёрребро!.. но иногда у нас не хватало сил, чтобы ехать на Нёрребро, к тому же там тоже стало небезопасно, и пассажиры часто отъезжали, они менялись, как в электричке, мы ленились заводить знакомства, сегодня тебе прозрачная девочка продает brown sugar с нежным шепотом take саге, ты находишь ее сексуальной, она сквозит, ее шатает, тебе хочется ее поддержать, ты испытываешь к ней жалость и симпатию, у нее карие глаза и бледная-бледная кожа, сквозь которую уже пробиваются аллергические пятна и вздутия от лекарств, тебе ее жалко, ты ее обнимаешь, целуешь, благодаришь, она шепчет, чтобы я был осторожней с этим дерьмом, знаешь, многие от него отъехали, ей надо возвращаться в рехаб, отметиться, она уходит, а потом ты спрашиваешь Кайсу, где Кайса, давно не видно ее, и тебе говорят, что ее больше нет, hun eksisterer ikke laengere, [87] ты не понимаешь, что это значит, до тебя не сразу доходит, формулировка какая-то непривычная, тебе говорят: hun er dod, [88] и ты уходишь, со своим чеком в кармане, долго не можешь прийти в себя, ты вспоминаешь ее бледную-бледную кожу и вздутия под ней, ты вспоминаешь ее шепот, ее тонкие обветренные губы, ее маленькие пальчики, то, как они прикоснулись к твоим пальцам, когда она, Кайса, вложила в твою ладонь чек, и ты не понимаешь, что тебя оглушило так сильно: формулировка или факт ее смерти?.. на Istedgade было проще, там не завязывались отношения, тебя хотели прокинуть, и тебя прокидывали, я это знал, мы это знали, они это знали, все это знают: тебе подсовывают фуфло, особенно когда предлагают махнуться: ты мне герыч — я тебе кокс, у меня необычный кокс… не слушай его, говорит Хамид, и мы идем дальше, необычного кокса не бывает, говорит Хамид, есть только хороший и плохой, я-то знаю, я торговал в Италии и Амстере, есть только плохой и хороший кокс, а необычного не бывает, необычный кокс — это просто дерьмо, мы идем к Махди, Хамид готовит фольгу и героин, наливает чай, мы курим, глаза Хамида плавают, как две луны в черном облаке… смерть курится, как самая сладкая сказка, героин, героин… Roskilde — Kobenhavn Н — Norrebro: форточка, зажигалка, ложка, лимон… зжглка-лжка-лмон — пружина нашего духа… мы сильно перегрузили эту пружину, она едва держала, скрипела, стонала, и мы залегли на дно у африканцев, потому что я пропустил интервью; я даже не пошел за деньгами — меня бы взяли и закрыли, так мне все говорили: тебя закроют в closed camp, [89] и я залег перетерпеть ломку, мне было плохо, я не мог отличить прошлое от настоящего, мне казалось, что я на Центральном вокзале, я вижу город сверху, Копенгаген — это грандиозная мозаика, собранная из несчетного количества невидимых частиц — тел, игл, машин, пробок, бутылок, шпилек, чеков с порошком, денег, кошельков, пузырьков, сигаретных огоньков, зубов с пломбами и дырками и многого другого… Чтобы понять, есть я в этой мозаике или нет, я гадаю на экскрементах: укрывшись на вокзальной парковке, я присел, сделал кучу и теперь ползаю вокруг моего дерьма, рассматриваю фекалии. Передо мной настоящий шедевр! Вот этот, большой вытянутый кусок дерьма, он похож на Vor Frelsers Kirke. [90] Нет, он, конечно, не блестит золотом на солнце и не звонит колоколами, но он тоже немного завивается, будто спиралька. Да, это он, сомнений быть не может. Надо иметь глаз непредвзятого эксперта, чтобы разглядеть в моем дерьме это прекрасное архитектурное строение. Здесь есть эксперты?., я оглядываюсь: таксисты, велосипеды… менты… А художник? Есть здесь художник? Кто здесь художник? Я кричу во весь голос: «Кто здесь художник? А? Здесь есть художник?» — Меня укладывают в постель: Юдж, тебе надо отлежаться, у тебя жар, на, пей, пей… Я пью и смотрю на велосипеды, тысяча велосипедов вповалку — бесконечная площадь — она разрастается — она становится фрактальной — на каждой площади миллион велосипедов — все вповалку один на другом под одним углом… я прячусь под одеялом, кричу в подушку, кричу от ужаса… успокаиваюсь… выглядываю: так, где обещанный художник?., огромный город и ни одного художника?., кроме меня, никто не помешает мне увидеть в моем произведении искусства то, что мне нужно… я сажусь на корточки над моей бесценной кучкой — продолжаем гадание: разломанный надвое кусок — это же разводной мост Knippelsbro! Гениально! А вот это похоже на здание Центрального вокзала. Да я, наверное, даже себя могу увидеть. Надо только в него проникнуть… но это просто, слишком просто… всего-то сосредоточиться… направить себя взглядом… влетаю в здание Центрального вокзала, как летучая мышь в пещеру, распугиваю голубей под куполом, смотрю на людей сверху — ничтожные, суетятся, спешат… вижу Хамида. Он стоит у Восточных ворот, его качает, он одет в обноски, в глазах муть. Он превратился в кусок замерзшей плоти, обернутой в грязную ткань. Я спускаюсь к нему. Встаю рядом. Он жалуется… Махди его выгнал посреди ночи на работу. Он спятил! Старый пидар спятил! Хамид спал в каком-то парке на скамейке, он заблевал себе штаны и ботинки; у него длинные свалявшиеся волосы, местами крашеные. Хамид показывает камешки. Смотри, какие красивые… это моя надежда на новый старт… стоят кучу денег! Украл в ювелирном. Продам и уеду к корешу в Техас. Он рассказывает о нем… Его кореш бросил курить героин. У него есть работа, жена, дети. Хамид тоже бросит. Ведь он же бросил нюхать кокс, вот и героин курить тоже бросит. Всему свое время. Он больше не будет сосать у Махди. Жирный педик ничего не может! Он ни на что не способен! Он — инвалид! Импотент! Махди так много кололся и курил героин, что у него уже не член, а гнилой банан. Хамид больше не вернется к Махди. Лучше он будет спать на улице или пойдет в лагерь, пусть его закроют в closed camp, он отсидит сколько положено, ведь он, как и я, не ходил на интервью, нарушил все пункты, под которыми подписался. Хамид завяжет с герычем — продаст камешки — уедет — найдет работу… У него будет жена, дети, он хочет детей. Он будет жить в Техасе, слушать кантри, ездить на лошадях, жизнь будет сказкой… Америка — страна эмигрантов! Надо продать камешки. Поехали вместе. Отказываюсь. Исчезает. Хануман протягивает трубку.
86
Битва под Истадом (или Идштедт), 25 июля 1850 года, была одной из битв Датско-прусской войны 1848–1850 гг.
87
Она больше не существует (дат.).
88
Она
умерла (дат.).89
Закрытый лагерь, где люди содержатся под стражей (дат.).
90
Церковь Нашего Спасителя (дат.).
— Это твой дядя, Юдж… Будь с ним повежливей! Хм, так-так…
— Слушаю…
— Хотелось бы с тобой повидаться… есть кое-какие дела…
— Как только поправлюсь… я немного приболел… давай на Кристиании… денька через два…
— Что мне на этой свалке делать? Приходи ко мне! Вина попьем, поболтаем… Я тебя моментально вылечу! Тут тебе кое-какие деньги прислали…
Я тут же выскочил из постели и отправился к нему. Как только вошел, он налил вина и…
— В Дании нет и невозможна демократия. То, что они называют демократией, это просто стадное мышление. Они думают у них есть демократия… Не смешите меня! У них просто думающих людей нет, вот и все! Одна только Пийя Кьярсгор! Да и выбора у человека нет думать как-то иначе, потому что выбор ограничивается изначально. Каждый должен голосовать за Фолькепарти — я не вижу другого выхода, иначе Дания рухнет, а вслед за ней и вся Скандинавия, потому что — все на Дании держится, вообще — весь мир должен почитать датчан богами, да, это высшие люди, потому что, сколько бы я ни критиковал их, все равно они живут лучше всех, правильней всех, Дания — образец мирового порядка! Понятно? Есть только один выбор: либо ты налоги платишь, либо нет. Вот и вся демократия! То же самое с религией… Она тоже упирается в налоги. И Библия апеллирует к одному: к уплате налогов! В Дании не стоит верить в плюрализм мнений! Тут все как один… Это у них в крови! В Дании говорят только о налогах, ни о чем больше… Но все заигрывают с Германией, напрасно, нельзя оглядываться на травмированную страну… Германия большая, но датчане всегда своей головой думали, и должны продолжать в том же духе, свой угол прежде всего! Дания — во главе угла, только Дания! Вся внутренняя политика страны: налоги, налоги, налоги… Я готов платить за каждый вздох, с радостью, ведь я — часть страны, скоро стану гражданином, осталось каких-нибудь восемнадцать месяцев, совсем немного, и Фолькепарти получит мой голос! Все прочее — второстепенно! Кому нужны твои идеи? Никому! Тут ценят не многообразие идей. Наоборот: держать фокус на какой-то одной идее, рабская преданность одной навсегда выбранной линии — Фолькепарти! Преданность — вот что ценится в этой стране! Потому, раз уж ты угодил в Данию, со всеми придерживайся одной линии! Ни в коем случае не отступай! Держись выбранного курса! Всем талдычь одно и то же, изо дня в день, и, самое главное, как можно чаще. Ни в коем случае не становись молчуном! Не замыкайся! Не забывай напоминать о себе! И не зашторь окна! Ни на минуту! А лучше не вешай карнизы вообще!
Я был в шоке. Чего он от меня хочет?., о чем он толкует?.. чтоб я не зашторивал его окно?., у меня нет окна… я иногда влезаю в окна, но они не мои… что еще?., чтоб я говорил и повторялся?., только этим и занимаюсь, постоянно, говорю одно и то же, изо дня в день… я огляделся — слишком много пустых бутылок в картонной коробке — все ясно… все это от одиночества, решил про себя я. Он со мной говорил так, словно продолжал обращаться к кому-то, кто был у него в голове. Скорей всего, это был его друг. Он мне рассказывал про него, он жил на острове, численность населения которого была ниже тысячи, он там жил в строгой конспирации, сходил с ума, наверное… Они переписывались… Редко звонили друг другу… он был молчуном… ни с кем больше мой дядя не общался, всех чурался; и большой проблемой, которую он никак не мог разрешить, было не чье-нибудь, но его собственное окно, которое он хотел и не мог зашторить! А у меня были друзья, друзья, целая банда друзей… банда уголовников… беженцев, змейкой вились вокруг меня, летали стаей вонючих ворон, каркали и срали мне на голову… и окна, в которые я влезал с полным краденого барахла рюкзаком… об этом мой дядя ничего не хотел знать, равно как о чокнутых наркоманах из Кристиании, он слышать не желал ничего о цирке, в котором я принял участие (я танцевал стриптиз и ходил по битому стеклу), он начал плеваться, когда я заикнулся, что сделался актером цирка и театра и выступал в самой «Опере» Кристиании! Я этим гордился, а он с ужасом смотрел на меня и бубнил: ну и чему ты так радуешься?.. чем это ты так доволен?., нашел чем гордиться… это же позор, срам!., у него сделались огромные глаза, он был вне себя от ужаса… цирк — это же гадость… он так скривился, будто я ему поведал о том, как ебал овец, коров и прочую живность с какими-нибудь полоумными пастухами! Он считал, что я обязан был жить так, чтобы мной восхищались, или хотя бы так, чтобы ему за меня не было стыдно. Боже мой — ему за меня стыдно! Какая чувствительная натура! Я полагал, что он вычеркнул меня из списка, забыл обо мне — меня нет, ха!., ему за меня стыдно… Я — причина его бессонных ночей! Я затих и молчал в тряпочку. Меня прижали. Сумел, сумел зацепить. Налей-ка вина… я выпил, он продолжал говорить, я вдруг почувствовал себя виноватым, будто я — подвел его, что ли?., чем?., когда?., когда ушел той мокрой ночью в черноту, пьяный и оскорбленный, гордо засунув руки в карманы — от Коккедаля до центра — пешкодралом всю ночь, только под утро был поезд, поди попробуй!., я так промерз… самое трудное в то утро было выйти из поезда на ветер… Ты хоть раз ходил пешком из своего сраного Коккедаля в Копен?., я дошел до Фреденсборга! Он расспрашивал о моем здоровье, выражал сожаления, предлагал лекарства, витамины, вот я тут тебе собрал пачку, и вообще — оставайся, поживи у меня несколько дней, пока не поправишься… чай с лимоном… в чай настойку плеснул… сахарок, бутербродики… я пил чай, прихлебывал, не пожалел настойки, закусывал… мне стало стыдно, я сильно захмелел, погрузился в себя — он продолжал шпарить, я почти не слушал, пил чай с настойкой… нет, все-таки слушал… но думал и о своем тоже. Я решил: лучше не обращать внимания на выбросы лавы и пепла из его пасти. Фолькепарти прошла в парламент — ур-ра! Мой дядя ликует и рукоплещет: вот так надо, понял! Подливает настойки мне в кружку. Отлично, я делаю вид, будто меня эта новость радует… Чокаемся: Ура! Только сделали партию и уже в дамках, радуется: за Пийю!.. Я кричу: да хоть за Глиструпа!.. [91] Нет, протестует мой дядя, только не за этого ублюдка!., ага, за этого грязного урода с сопливым платком он пить не хочет, мой элегантный родственник находит его отталкивающе-одиозным, он смердит, этот Глиструп, у него перхоть, вши и… всегда болтаются шнурки на ботинках… да от него просто воняет!.. — откуда ты-то знаешь?., стоял рядом?.. — об этом пишут все газеты Дании — неужели ты не читаешь газет?.. — Ха! Я-то? Чтобы я читал газеты?.. Никогда! — Ну и напрасно! Откуда тебе вообще известно про Глиструпа? — Я работал в газете… — Ты? — Я! — Кем? — Репортером! — Хо-хо, как интересно…
91
Могенс Глиструп (1926–2008) — датский политический деятель, известный своими антимусульманскими высказываниями, неряшливым внешним видом, вызывающим поведением и тем, что отбывал заключение за неуплату налогов; основатель Датской Партии Прогресса.
Я рассказываю, он изумляется, я начинаю поддевать его: я-то думал, что Глиструп говорит о мусульманах как раз все то, что хотел бы услышать ты… Мой дядя возмущается, его эстетические чувства оскорблены, вся эстетическая система вопиет, нет, Глиструп просто отвратителен… он не может быть выразителем мыслей моего дядюшки… ха!., мой дядя оскорблен: Глиструпа не будет в Фолькепарти!.. Пийя его не допустит!., она — молодец!., она всем покажет, считает он.
Я поднимаю кружку: за то, чтобы Глиструпа не было в Фолькетинге!.. [92] Гип-гип — ур-ра!
92
Датский парламент (дат.).
Мы пьем, бокал за бокалом; первая бутылка готова, прикончив настойку, я подключаюсь к вину — понеслась!..
Он по кругу прогонял одни и те же пластинки, я ухмыльнулся, когда он опять вспомнил о том, что изобрел новое направление в искусстве. Билизм! кричал он, я сам придумал! Я — первый билист в искусстве! Он оптимистично заявил, что сделал первый решительный шаг, я пробился в ту галерею, ну в ту самую, про которую я тебе говорил, молодое искусство, да, они уже посмотрели образцы, говорят: что так мало?., должно быть больше!., я буду рисовать, они меня приняли к сведению, они сказали, что записали меня, рисуйте ваши картины и поговорим… и второй очень важный шаг: я ходил в одну из самых крупных галерей в Клампунборге… да, частник-миллионер, металлург, у него свои кузни, я и на работу к нему заодно попытался устроиться, двоих зайцев одним выстрелом, как видишь, я времени не теряю, в его — о, чего там только нет, бардак, но — если попасть к нему, то это известность, сразу, все газеты растрезвонят, он такой — любит пюблисите, и еще, помнишь, тот старик с трубкой, которому я носил свои картины (я представления не имел, но он говорил так, будто я был в курсе происходящих событий), я три месяца добивался аудиенции с хозяином, и наконец-то встретились, и представляешь, он ничего не понял, я ему объяснял, разжевывал (на своем датском-то!), что именно на моих картинах нарисовано, он пригласил еще каких-то людей, называл их экспертами… они смотрели, смотрели, больше на меня пялились, спрашивали, нет ли у меня каких-нибудь дипломов, сертификатов, откуда нам известно, что это вы нарисовали?., вообрази!., ну и потом прислали мне письмо официальное, уведомляющее чиновничьим казенным языком, что у них, видите ли, выставляют только датскую живопись, только датское искусство!.. Ни-фи-га-се-бе!.. А мое искусство разве не датское?.. А!.. Скажи?.. Я живу в Дании! Чем мое искусство не датское? И вообще: разве искусство может иметь национальность?.. Разве искусство может быть датским или японским? Разумеется, есть специфика… Но даже если и может, они выставляют почему-то Крога!.. возмущался дядя. Они же выставляют Крога?.. выставляют!., разве Крог датчанин?.. Он же норвежец! И это все знают! Крог такой же датчанин, как Нердрум — исландец! Ну и что, что Крог писал пейзажи в Эсбьерге! Все равно он норвежец! Если я буду писать Сахару, я же не стану бедуином! А мои картины им непонятны, они не понимают, что я имею в виду, когда говорю о билизм, это новое течение, и оно датское, оно даже от датского слова bil. [93] Они, видите ли, машин на моих картинах не видят вообще! Но почему обязательно должна быть машина целиком? Тут только фрагмент машины! Вот ты видишь машину?.. — Я сказал, что вижу… — А он не видит! Идиот! Просто ничего не понимают в искусстве! Такого невежества от датчан, да еще модернистов, я не ожидал! Вот, — он взял с полки книжку с голубенькой обложкой, я ее сразу узнал, потому что сам ее ему присылал (И. С. Куликова. Философия и искусство модернизма, Издательство политической литературы, Москва: 1980), — очень полезная книга, — говорил он, полистывая, и вдруг бросил ее мне и сказал: — Посмотри, тебе наверняка тоже понравится, найдешь для себя много интересного! Я, во всяком случае, для себя установил: никто еще не делал того, что теперь я делаю.
93
Машина (дат.).
Я это слышал еще в Эстонии; он звонил мне с пиратского телефона прямо в сторожку, у меня в сторожке был зеленый пластмассовый телефон с отвратительно скрипящим циферблатом и стертыми цифрами, мы с ним говорили, а подо мной скрипело поролоновое кресло, дерматин, воняло пылью и работягами, которые принимали душ, пили пиво, матерились так, что темнело в глазах, моя форточка звякала, как птичка, она держалась на проволочке, гремели товарные составы, жужжала в столярке пила… я слушал его, он бредил шедевром, рассказывал, как использует вязальную спицу, птичье перо, изучает технику Филонова и Ван Гога… я тогда впервые услышал о Бэконе [94] и необыкновенной технике заливки пространства… мой дядя бредил своим шедевром, пока что у него была серия картин с фрагментами машин, — их никто не понимает, говорил он, у меня только фрагменты шедевра, я по кусочкам его собираю, я нащупываю его… наступит день, и меня осенит вдохновение, он был уверен в этом, жизнь повернется ко мне своей сияющей гранью… я давно жду… Да, он давно ждал, ни больше ни меньше тридцать лет… это долготерпение и делало его художником, я с ним согласен: человека облагораживает стремление… Ты можешь ничего не написать, но все будут знать, что ты вынашиваешь шедевр, говорил он, удачно подбирая ключи к моему сердцу: я вынашивал блокноты под сердцем, это верно, и он знал об этом, я ему раскрывался, не читал из блокнотов, но он их видел, десятки блокнотов, исписанных моим уродливым, похожим на колючую проволоку, почерком, на четырех языках, да, у меня было полно замыслов и набросков, но ни одного романа не было написано, ни одного рассказа, ни одного стиха, ничего, никто, кроме самых преданных друзей, не знал, что я — одержим… таких психов, как я, мало… два романа уже сгорело на Штромке… может, не такой уж он глухой, мой дядя, after all?.. [95] нажимает на верные клавиши, пытаясь сблизиться после долгой размолвки… он все же чувствовал себя виноватым, хотя на самом деле виноват был я, глупо поступил — дважды — я, обругал его Мимерингом — я, прокричал спьяну: и вообще ты — Мимеринг, тебе одежку сшили в Коккедале до того, как ты родился, ха! ха! ха!., отвратительно, он имел право оскорбиться, и тем не менее он сидит и подбирает ко мне ключи, в то время как я должен просить у него прощения за подростковое поведение, за выверт, за то, что оскорбил его, как хозяина квартиры, как человека, как родственника, как… я повел себя неподобающим образом, а он меня успокаивает, умасливает, винцо подливает, пей, Евгений, пей… мурлычет… сигариллу не будешь?., я хочу покурить ганжи, если здесь можно, Николай?., он выпускает воздух: пуффф!.. кури на здоровье!., кури что хочешь!., и спичку подносит… пытается идти на сближение, подает сигналы: он-де такой же гений без шедевра, как и я… я обязан его понимать… должен посочувствовать… да и мы же родственники… не только гении, не только родственные души… не только соратники, воины духа и так далее, но и — кровные родственники… и у нас обоих есть обязанности… перед другими общими родственниками, например — твоя мама, Юджин, так ты теперь себя называешь, молодец, красиво, Евгений, я должен был догадаться сам, ведь та книга, та очень толстая книга, ха-ха, за десять крон, как там она называлась?.. Look Homeward, Angel… да, я видел, там главный герой — Юджин, м-да, я должен был быть внимательней к тебе, отнестись с должным уважением, а я был, признаюсь, недостаточно внимателен… сорри… я несправедливо сноббировал тебя, немного, надеюсь, ты не в обиде… самую малость… ошибался, признаю, Юджин, да, мне не хватило воображения, Евгений, слушай, твоя мать давно не получала весточки от сына, она истомилась, Юджин… фотографии кончились, не говоря о письмах… а, вот в чем дело, он хочет, чтобы я написал матери… не понимаю… что это за чувство такое?., он хочет казаться ей хорошим братом?., зачем он это делает?., проявляет эту заботу обо мне и о ней… кто она ему?., я сажусь и начинаю писать… мама привет знаешь дни по-прежнему серые и слишком длинные а ночи и подавно не пройти не проехать много людей я все время как на вокзале и не успеваю записывать истории слишком много людей очень плотный поток я теперь работаю журналистом пишу о всяком о том, что детям хуже всего, а потом они слишком быстро взрослеют буквально на глазах, превращаясь в отвратительных взрослых, они ненавидят своих родителей, но становятся во сто крат хуже их, не знаю, с чем это связано… он дает мне письмо, что это?., письмо от мамы, говорит он мягким голосом, я не верю ему, его голосу, его мягкости, он специально пытается надавить на меня, зачем?., он хочет, чтобы я почитал., мне уже и так тошно… читаю… читаю… моя мать… это она ее почерк… чехарда слов… я узнаю, узнаю ее жизнь, в словах тот же беспорядок, их потребуется еще и еще раз сложить, там столько складок заплат узелков и заноз вот она по утрам просыпается со странным ощущением, будто левая часть ее тела значительно больше правой: нога мерзнет в подвале, на руке, как на ветке, сидят птицы, ухо — дверь, глаз — окно, и ей отчего-то кажется, будто ее ждут огромные трансформаторы, они вибрируют, гудят (чуть ли не за стенкой); тянется воображаемая длинная тонкая проволока, под жалом старинной сварочной машины проворачивается громадная болванка, как из большого тюбика, раскаленный выплавляется сварочный шов; из горна вытягивают щипцами деталь нового мира, вступает молот нового указа; выплывают обожженные кирпичи для новой жизни; мелькают кисти; летят электрички. Ты еще маленький, но такой слабенький и беззащитный, и я тебе еще нужна! Иногда я не могу понять, куда мне идти сегодня на завод Пеэгельмана, Калининский или на почту… Все путается. Припоминаю вчерашний день с трудом — за ночь он затвердевает забвением, становится частью пирамиды. В него уже нельзя заглянуть. Она выходит на улицу; вздрагивает от стука троллейбусной штанги о провод; хруст колесиков под сумкой почтальона манит зайти на почтамт. Садится на трамвай и едет — вот так ехала бы и ехала… Она всегда опаздывала, и в этот раз опоздает — и в этот раз опоздаю… Ей удивлялись, улыбались, и будут удивляться и улыбаться, найдутся те, кто обманет, но и те, кто скажет: она — бессребреник, тоже пребудут… она им всем улыбнется — для каждого у меня есть особая улыбка, особая… я помню, у нее были разные улыбки, я удивлялся: мама, а почему ты всегда по-разному улыбаешься? — Так, отвечала она… письма, бандероли, посылки, пачки рекламных листков… Лужение, столовая машиностроительного завода, депо электричек и керамический — все это осталось в другой жизни — когда у меня кончилось молоко, я натерла ягод, у маленького Андрюши случилось расстройство, мне сказали: «Ведь он у вас еще грудничок!» Мария Афанасьевна посоветовала сшить ему варежки, чтобы не царапал себя (я не научилась стричь ногти, и вообще, боялась — такой нежный!), «надень ему варежки, чтобы не дергал за разные места, и не дай бог глаз выцарапает себе!». Она не умела шить и вязать — я надевала тебе на руки носочки… Она мне на руки надевала носочки, вот на эти, я посмотрел на мои руки… под ногтями был гашиш… и всякая грязь… Она мыла электрички в депо… Все это было тогда, когда я был маленький, ходил на уроки музыки (я ненавидел те уроки), проявлял фотографии, паял… запирался в своей комнате с девочками…
94
Фрэнсис Бэкон (1909–1992) — художник-экспрессионист — мастер фигуративной живописи.
95
В конце концов (англ.).