Бедолаги
Шрифт:
В 1992 году Якоб сдал государственный экзамен, точно зная, что нашел свою тему: урегулирование имущественных вопросов. Они с Гансом твердо решили переезжать в Берлин. В 1993-м оба проходили там практику, Якоб — в конторе Гольберта и Шрайбера, занимавшейся вопросами реституции и недвижимости в Берлине и Бранденбурге. Изабель он не выкинул из головы. Вообще он не искал в собственной жизни причинно-следственных связей и сумел отогнать мысль о том, что его интерес к вопросам реституции возник из-за процесса, в который едва не оказался вовлеченным отец. Случайность встречи с Изабель была непременной составляющей его любви. В некотором смысле ему полагалось по реституции получить Изабель вновь, он достаточно долго этого ждал, а ведь, как ни крути, само ожидание является претензией, иском.
Якоб вовсе не был материалистом, но с подозрением относился ко всему таинственному, не любил подспудных мотивов, не любил скрытых перемен. Домами и участками он занимался с удовольствием. И с удовольствием разъезжал по Бранденбургу, напоминавшему о тех временах, какие он не застал, будто
После практики ему предложили работать у Гольберта и Шрайбера. Сам Шрайбер, как и Роберт (тот поступил на работу одновременно с Якобом), занимался делами, связанными с § 1 абз. 6 Закона об имуществе: «Данный закон распространяет свое действие на имущественно-правовые требования граждан, которые в период с 30 января 1933 года до 8 мая 1945 года подвергались преследованиям по причине расовой принадлежности, политических и религиозных убеждений, мировоззрения и вследствие этого лишились имущества путем принудительной продажи, экспроприации или иными способами». Якоб специализировался на проблемах инвестиционного приоритета. В тех случаях, когда бывшего владельца найти не удавалось, инвестор имел право реализовать свои планы. Пусть окончательное решение не принято, но жизнь должна продолжаться.
Ганс остался жить в их первой общей квартире на Венской улице. Якоб давно уже выехал, но они по — прежнему встречались там раз в несколько дней: он сам, Йонас, Марианна, Патрик, а с ними то одни, то другие знакомые, чаще всего — художники, как Ионас и Патрик, или германисты, или журналисты, только не адвокаты. Сидели за длинным, шатким столом, который Патрик, удлинив столешницу и добавив ножки, увеличил до двух с половиной метров, по молчаливому уговору каждый приносил что-нибудь из еды или хотя бы бутылку вина, но позже, когда после практики и второго государственного экзамена Ганс поступил на работу, начал прилично зарабатывать и купил большие новые кастрюли, сковородки и вторую плиту, а вино стал заказывать у поставщиков, он уже не позволял тем своим друзьям, кто едва сводил концы с концами благодаря стипендии или, очень редко, от продажи картин, приносить что-либо в дом, разве только рисунок, оттиск, фотографию. В одной из двух больших комнат, все-таки им отремонтированных, стоял шкафчик для хранения графики. Голые стены были выкрашены белой краской.
Якоб, в отличие от Ганса, любил переезжать. Книги, одежду — в коробки, и прочь. Всё раздаривал, кровать, стол, стул, покупал что-нибудь новое, потому и Ганс всегда оказывался при мебели и обстановке. «Идиот, ты как думаешь, для кого я этукровать купил? Ясно, не для себя на ближайшие десять лет». Одна из их игр, так давно и так хорошо разыгрываемых, что Якоб даже начинал верить: плохого не жди. Во всяком случае, от Ганса. А то и вообще. «С детского сада», — отвечал Якоб, если спрашивали, давно ли они знают друг друга. Со временем стало понятно, что это почти правда: они знали друг друга с тех пор, как научились думать. Ни у того, ни у другого не было постоянной подруги, поэтому их считали едва ли не парой. Якоб понятия не имел, отчего Ганс всегда один. А сам он до сих пор не встретил женщины, способной его увлечь, вот и ждал Изабель. И поставил себе — правда, не совсем всерьез — срок. Не повстречай он Изабель снова до 2001 года, он бы забыл о ней.
В августе 2001-го Якоб пригласил Ганса в «Дикман» — отметить, что он теперь партнер Гольберта и Шрайбера, а потом они зашли в «Вюргенгель». Чистый случай: пока Ганс протискивался к стойке, чтобы взять два виски, Якоб невольно прислушивался к голосам вокруг. «Изабель». Впервые за десять лет он услышал ее имя. Завязать разговор с Гинкой оказалось нетрудно. Когда та пригласила его на вечеринку одиннадцатого сентября, он перенес встречу с нью-йоркским инвестором на девятое и попросил секретаршу Юлию поменять ему билет.
Он вспоминал имя, поразившее его тогда, вспоминал лицо — правильное и необычно отрешенное, будто она все ждет чего-то, но ждет без всякого любопытства. Ничем она не напоминала студенток — юристок, говорила, хочет учиться живописи или дизайну. Вспоминал ее лицо, ее маленькую грудь и еще то, что ничуть не испытывал смущения.
«Я нашел Изабель», — со смешком сообщил он Гансу уже в «Вюргенгеле».Он ведь действительно ее нашел. Только день оказался не тот, и до самого вечера он боялся, что приглашение отменится, вечеринка не состоится, ну а после сел в такси до Шлютерштрассе, позвонил в дверь, и его сразу впустили. Там он увидел Изабель.
Утром он никак не мог сосредоточиться на работе, а в перерыв вышел на улицу, в смятении чувств направился к Потсдамской площади, потом обратно на Мауэрштрассе. Газеты видеть не хотелось, не хотелось слышать обрывки разговоров. Позавчера он еще был там. Но вовремя уехал. Его пощадили. Изабель, думал он, его спасла.
4
Мэй была вне себя, цеплялась за него в подъезде, всхлипывая. В полной истерике. Джим слышал, что включен телевизор. Они ехали втроем, Элберт, Бен и он сам, он ругался с Беном, а Элберт молчал, проигрывая снова и снова все тот же диск, от которого Джима тошнило, как будто Элберт помочился в машине. Не в музыке дело, а в том, что Элберт вовсю размахивал руками и хватался за руль только при крайней необходимости. Или когда появлялся полицейский автомобиль, а в этот день полицейские чаще обычного встречались им на пути с юга, особенно возле доков, на въезде в город, у Силвертауна. Джим ругался, потому что сегодня Бен нервничал явно не зря. Что тут делать полиции, черт побери! Но Элберт не собирался выключать приемник, делал музыку громче. Басы, хор, искусственный, электронный женский голос — «because it's been so long, that I can't explain and it's been so long, right now, so wrong», никак от него не отделаешься, настырный, нервирующий голос, и сразу же, только Элберт довез его до Пентонвилл-роуд, истерические всхлипывания Мэй.
Рукой он задел ее висок, потому что Мэй то ли согнулась, то ли споткнулась. Схватил за локоть и дотащил до гостиной в тот самый миг, когда на экране вторая башня повалилась, как подкошенная, будто камера снимала рапидом, или что это было? Трюк? Много времени прошло, пока он распознал связь между картинкой и истерикой Мэй, между полицейскими автомобилями и картинкой. Но не мог понять, что произошло. Мэй говорила про погибших, раскачивалась, словно баюкала ребенка на руках, потом снова и снова повторяла услышанное, будто отныне ничто не останется прежним, весь мир, вся жизнь, а ночью, уснув наконец, жалобно стонала. Долгий стон, без перерывов, пока он ее не толкнет или встряхнет, тоненький и бесконечный стон, будто изменились меры времени, будто с момента медленного падения этих башен настоящей скоростью стал рапид. На целые дни Мэй все забросила, в кухне и в комнате тоже. Как-то окно осталось открытым, ковровое покрытие промокло и завоняло, Мэй говорила, что завоняло. Но ни к чему не притрагивалась. Запах был нестерпимым, тогда Джим взял и, не долго думая, выдрал кусок ковра. Это не жизнь. Какое Мэй дело, какое ему дело? На обеденном столе липкие, клейкие пятна. А как она забивалась в угол на софе, на желтой софе, ранее желтой софе, ранее почти новой софе, которую им отдал Элберт, как и стол со стульями, мол, «из его квартиры», мол, «для моих сотрудников». Бен это повторял за ним как попугай. Бен гордился тем, что он правая рука Элберта. Положил глаз на Мэй, ничтожный и раболепный дерьмовщик, выводил Джима из себя, приходил без спроса и злобствовал по поводу квартиры, где воняет и в холодильнике пусто.
Провернули несколько крупных дел на окраинах или даже в пригородах: у Элберта родилась идея грабануть людей, которые уехали из Лондона и живут себе спокойно, а при свете дня они и вовсе ни о чем не волнуются в своих предместьях и городишках, где все так мирно, что они не устанавливают сигнализацию, даже окна оставляют открытыми, доверяя друг другу. «Больше никаких взломов!» — провозгласил он год назад, но теперь это не считается, и Джим видел палисадники и домики с садиком, он десять лет не выезжал из Лондона, а теперь вот эти домики, ухоженные, мирные. У них с Мэй и кровати-то не было, только матрац. Филд-стрит, «Полевая улица» — чистая насмешка, куда ни глянь — ни пятнышка зелени, вместо нее грохот, стройка и грязища. Что делала Мэй, куда ходила, пока его не было дома, Джим не знал. Вниз по улице, в сторону Кингс-Кросс, где Элберт ее и подобрал. Такой тут шум, что кашель Мэй почти не слышен.
Он часто думал о программах для тех, кто решил завязать. Да кто в это поверит? Стоп-наркотик, стоп-проституция, стоп-криминал. Ему же хотелось завязать вместе с Мэй. Она лежала, раскинувшись, на софе и говорила — хочет бросить, даже обещала ему. Стояла у окна, когда он ушел, лежала на софе, когда он вернулся, ее тело обмякло, как только он ее обнял, а когда он проник в нее, закашлялась. И кашляла, пока он не почувствовал, как закладывает уши. «Прекрати, наконец!» Чтобы завязать, ему надо много денег. Элберт говорил, мол, больше никаких краж, теперь только наркота. А потом опять пошли кражи, и Джим в них участвовал, чтобы собрать наконец тысчонку-другую фунтов. Полицейских стало больше, ходили туда-сюда, проверяли. Конец осени выдался холодным и сырым. Окна не закрывались, или Мэй забывала их закрыть. Отопление не работало или работало слишком хорошо, было невыносимо жарко и воняло, Бен заходил сюда и что-то ей принес, таблетки. Там она стояла, у окна, в узком и облегающем синем шерстяном платьице, в темно — синем платьице и босиком. Похожая на школьницу. Ясно вырисовывались ее чуть широковатые, красивые бедра. Там стояла Мэй, крепко держась за дверь, с полузакрытыми глазами. Там стояла Мэй, увидела его, рассмеялась, рассмеялась и бросилась на софу. Желтую софу, когда-то бывшую желтой. Перевернулась, срыгнула, и мокрота закапала из ее рта. Она все худела.