Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В общем, я по-прежнему так же плохо понимал, поче­му Альбертина меня покинула. Если лицо женщины не охватить взглядом, бессильным прильнуть ко всей этой движущейся поверхности, не охватить губами и уж, во всяком случае, памятью, если ее лицо меняется в зависи­мости от занимаемого ею общественного положения, от вы­соты, на которой находишься ты сам, то какой же плотный занавес отделяет ее поступки от ее побуждений! Побужде­ния скрываются так глубоко, что они нам не видны, и порождают незнакомые нам поступки, часто идущие враз­рез с теми, которые нам известны. В какие времена не бывало государственного деятеля, которого друзья почита­ли святым и который вошел в историю как человек дву­личный, обкрадывавший государство, предававший родину? Сколько раз крупного землевладельца обворовывали уп­равляющие, которых землевладельцы воспитали, за кото­рых они поручились бы как за честных людей и которые, быть может, когда-то такими и были! Насколько же зана­вес, скрывающий побуждения женщины, более непроница­ем, если мы эту женщину любим! Он затемняет наше пред­ставление о ней и ее поступки, она же, чувствуя, что ее любят, вдруг как будто бы перестает придавать значение богатству. Быть может, она притворяется равнодушной к богатству именно потому, что надеется достичь его. Мате­риальные соображения могут примешиваться решительно ко всему.

«Дорогая Андре! Вы опять говорите неправду. Помните (вы сами мне в этом сознались, накануне я звонил вам по телефону, помните?), как хотелось Альбертине, скрыв это от меня, как нечто такое, чего хотелось Альбертине, скрыв это от меня, как нечто такое, чего я не должен знать,

побывать на утреннем приеме у Вердюренов, куда собира­лась приехать мадмуазель Вентейль?» – «Да, но Альбертина понятия не имела, что там будет мадмуазель Вен­тейль». – «То есть как? Вы же сами мне сказали, что за несколько дней до этого она встретилась с мадмуазель Вен­тейль. Андре! Для нас с вами обманывать друг друга – напрасный труд. Как-то раз, утром, я нашел в комнате Альбертины записку от госпожи Вердюрен, и в этой запи­ске она просила Альбертину не опоздать на утренний чай». Я показал Альбертине эту записку; за несколько дней до отъезда Альбертины Франсуаза нарочно положила эту за­писку так, чтобы я ее увидел, не вещи Альбертины, и, теперь я с ужасом думал, что положила она ее там для того, чтобы Альбертина вообразила, будто я роюсь в ее вещах, во всяком случае, чтобы дать ей понять, что я эту записку видел. И я часто спрашивал себя: не этой ли хит­рости Франсуазы я был в немалой степени обязан отъездом Альбертины, убедившейся, что она ничего больше не может он меня скрыть, пришедшей в отчаяние, чувствовавшей себя побежденной? Я показал Андре записку: «Я не испы­тываю ни малейших угрызений совестименя оправды­вает это привычное чувство…» «Вы отлично знаете, Ан­дре, что она всегда говорила о подруге мадмуазель Вен­тейль как о своей матери, как о своей сестре». – «Да вы не так поняли эту записку! Госпожа Вердюрен намерева­лась свести Альбертину у себя дома вовсе не с подругой мадмуазель Вентейль, это был жених „Я дал маху“, „привычное чувство“ – это чувство, которое госпожа Вердюрен питала к этому негодяю, а негодяй действительно ее пле­мянник». Но мне все-таки казалось, что потом Андре уз­нала, что должна прийти мадмуазель Вентейль; г-жа Вер­дюрен могла сообщить ей об этом дополнительно. «Разу­меется, мысль о том, что она опять встретится со своей подругой, доставляла Альбертине удовольствие, напомнила ей о милом прошлом, вот как вы были бы довольны, если бы должны были пойти туда, где, как вам было бы изве­стно, будет Эльстир, но не более, даже не в равной мере. Нет, если Альбертина не сказала вам, почему ей хочется поехать к госпоже Вердюрен, то единственно потому, что у госпожи Вердюрен была назначена репетиция, на кото­рую она позвала немногих и, между прочим, своего пле­мянника, которого вы видели в Бальбеке и с которым Аль­бертине хотелось поговорить. Это был тот самый каналья… Да и потом, к чему подыскивать столько объяснений? – добавила Андре. – Один Бог знает, как я любила Альбер­тину и какое это было прелестное создание. Особенно я полюбила ее с тех пор, как она переболела тифоидной горячкой (за год до того, как вы со всеми нами познако­мились). Ее болезнь – это было чистое безумие. Вдруг у нее вызывало отвращение все, что бы она ни делала, надо было все менять, и, конечно, в ту минуту она не могла бы дать себе отчет, почему ей так все отвратительно. Вы по­мните тот год, когда вы в первый раз приехали в Бальбек, тот год, когда вы с нами познакомились? В один прекрас­ный день она велела прислать ей телеграмму, вызывавшую ее в Париж, – едва успели тогда собрать ее вещи. А ведь У нее не было никаких поводов для отъезда. Все предлоги, какие она приискивала, были ложными предлогами. Ведь в Париже ее ожидала скучища. Мы все еще жили в Баль­беке. Гольф все еще процветал. Даже соревнования, – а ей так хотелось получить большой кубок, – еще не закон­чились. И она бы его, конечно, тогда завоевала. Надо было остаться в Бальбеке только на неделю. И что же? Она умчалась. Я потом часто с ней об этом заговаривала. Она уверяла, что и сама не знает, почему она уехала, – может быть, стосковалась по городу (подумайте: ну можно ли стосковаться по такому городу, как Париж?), может быть, ей надоел Бальбек, ей казалось, что там над ней посмеиваются». После я уже не задумывался над объяснениями Андре и го­ворил себе: «Как трудно в жизни постичь правду!»

Когда я узнал, что мадмуазель Вентейль должна была приехать к г-же Вердюрен, то мне показалось, что это открытие объясняет все, тем более что Альбертина тогда же, не дожидаясь моих вопросов, сама мне об этом сказала. И позднее разве она не отказалась поклясться мне, что присутствие мадмуазель Вентейль не доставляет ей ни ма­лейшего удовольствия? Но по поводу этого молодого чело­века я вспомнил то, о чем успел позабыть. В то время когда Альбертина жила у меня, я его встретил, и он был совсем другой, чем в Бальбеке: изысканно любезный, даже почтительный, умолял позволить ему навестить меня, но я по многим причинам от его визита уклонился. И только теперь я понял, что, осведомленный о том, что Альбертина живет у меня, он хотел со мной подружиться, чтобы ее похитить, и пришел к заключению, что он – ничтожество. Когда я увидел первые произведения молодого человека, я продолжал думать, что ему так хотелось ко мне прийти только из-за Альбертины и, находя его образ действий бес­честным, вспомнил, что я уезжал в Донсьер под предлогом, что мне хочется повидаться с Сен-Лу, на самом же деле потому, что я любил герцогиню Германтскую. Правда, там было совсем другое дело: Сен-Лу не любил герцогиню Гер­мантскую, так что с моей стороны это было своего рода двоедушие, но отнюдь не коварство. Если у человека кра­дут его сокровище, то это еще можно понять. Но если притом испытывают сатанинскую потребность сначала уве­рить его в своих дружеских чувствах, то это уже высшая степень подлости и извращенности. Да нет, тут не было наслаждения своей извращенностью, как не было даже чи­стой лжи.

Псевдожениху Альбертины, выказавшему мне в тот день такое благорасположение, можно найти оправдание еще вот в чем: оно было вызвано не только влюбленностью в Альбертину. Он совсем недавно стал смотреть на себя как на творческую личность и стремился к тому, чтобы все видели в нем создателя духовных ценностей. Спорт, раз­гульная жизнь уступили место другим интересам. Когда он узнал, что меня уважали Эльстир и Бергот, – да к тому же еще Альбертина, быть может, передавала ему мои мне­ния о писателях, из которых она делала вывод, что я тоже мог бы писать, – то я стал для него (для нового человека, каким он сам себя теперь считал) представлять особый интерес, ему хотелось поближе со мной познакомиться, посоветоваться относительно своих творческих планов, мо­жет быть, он мечтал и о том, чтобы я познакомил его с Берготом. Следовательно, он был искренен, напрашиваясь ко мне в гости, расписываясь в симпатии ко мне, в которой его творческие интересы озарялись светом, падавшим от Альбертины. Но, разумеется, не только ради творческих интересов он так стремился попасть ко мне в дом, хотя бы из-за этого ему надо было все на свете бросить. Если же взять Альбертину, то ведь и ее потянуло на репетицию к г-же Вердюрен вполне пристойное удовольствие, какое ей сулила встреча с подругами детства, с которыми ей хотелось поговорить, которым ей хотелось одним своим присут­ствием у Вердюренов показать, что бедную девочку, какой они ее знали когда-то, теперь приглашают в знаменитый салон, и, может быть, удовольствие послушать музыку Вентейля. Если все это обстояло именно так, значит, кра­ска, выступившая на лице Альбертины, когда я с ней за­говорил о мадмуазель Вентейль, объяснялась тем, что она хотела скрыть от меня утренний прием у г-жи Вердюрен и проект вступления в брак, о котором я тоже ничего не должен был знать. Отказ Альбертины поклясться в том, что ей не доставила бы удовольствия встреча на этом при­еме с мадмуазель Вентейль, тогда усилил мою душевную боль, укрепил меня в моих подозрениях, но теперь, огля­дываясь назад, я должен был признать, что Альбертине хотелось быть искренней – хотелось именно потому, что это было нечто невинное. Оставался, однако, рассказ Андре об ее отношениях с Альбертиной. Даже если б я заключил, что

Андре придумала все, что было у нее с Альбертиной, – для того, чтобы я был несчастлив, чтобы я в ней нуждался, – то все-таки разве я не мог предположить, что Андре несколько преувеличила то, что было у нее с Альбертиной, но зато Альбертина в силу своей ограниченности преуменьшала то, что было у нее с Андре, иезуитски поль­зуясь некоторыми определениями, которым я придал со­вершенно неверный смысл, полагая, что ее отношения с Андре – не такие, в каких ей надо было сознаться, и что она, отрицая их, не лгала? Да и зачем думать, что лгала, по всей вероятности, она, а не Андре? Правда и жизнь трудны, я их так и не разгадал, и в конце концов у меня осталось от всего этого впечатление, в котором душевная усталость, быть может, брала верх над горем.

Перед моей третьей встречей с Андре я уже был рав­нодушен к Альбертине. Но должно было пройти еще много времени, прежде чем я почувствовал полное к ней равно­душие, и отдал я себе в этом отчет в Венеции.

Увезла меня туда на месяц с лишним моя мать, и – так как красота может заключаться и в драгоценных и в простых предметах – на меня там нахлынули впечатле­ния, какие на меня часто производил Комбре, но только гораздо более яркие. Когда, в десять часов утра, в моей комнате отворяли ставни, я видел, как пылает на черном мраморе, в который превращалась сияющая черепичная крыша св. Илария, золотой Ангел на колокольне св. Марка. Через полчаса, когда я был на Пьяцетте, Ангел, ослепи­тельно, так что больно становилось глазам, сверкая на сол­нце своими широко распустившимися крыльями, предвозвещал мне более близкую радость, чем та, какую он не­когда призван был возвестить людям, взыскующим добра. Когда я лежал, я видел только его, но мир – это не более, чем огромные солнечные часы, на которых один-единствен­ный освещенный участок указывает время. И в первое же утро я вспомнил комбрейские лавчонки на Церковной пло­щади, которые, когда я шел к воскресной службе, должны были с минуты на минуту закрыться, а на рынке уже силь­но пахло нагретой соломой. Но на другое утро, когда я встал с постели, я уже вспоминал свой первый выход в Венеции, где повседневность была не менее реальна, чем в Комбре. В Комбре хорошо было пройтись воскресным утром по праздничной улице, но здесь улица, освежаемая теплым дуновением ветра, вся сияла лазурью, и лазурь эта была так прочна, что мой усталый взгляд мог на ней по­коиться, не боясь, что она померкнет под его тяжестью. Так же, как в Комбре, добрые люди с Птичьей улицы, здесь, в этом новом для меня городе, жители выходили из домов, вытянувшихся в ряд на длинной улице, но только в Венеции были не домики, отбрасывавшие короткую тень, а дворцы из порфира и яшмы.

Солнце стояло высоко, когда мы с мамой направлялись к Пьяцетте. Мы подзывали гондолу. «Какое сильное впечат­ление произвела бы на твою бабушку эта величественная простота! – сказала мама, указывая на герцогский дворец, смотревший на море с задумчивым видом, который придал ему зодчий и который он сохранил до сих пор, молча ожидая исчезнувших дожей. – Ей бы даже понравилась нежность этих розовых тонов, потому что она не слащава. Как твоя бабушка полюбила бы Венецию!» Вид на дома, расположен­ные по обеим сторонам Канале Гранде, напоминал картину, созданную природой, но только такой природой, которая обладала бы человеческим воображением.

Многие дворцы на Канале Гранде были превращены в отели – то ли из любви к переменам, то ли из любезности по отношению к г-же Сазра, которую мы случайно встретили (одна из тех непредвиденных и несвоевременных встреч, без которых не обходится ни одно путешествие). Мама пригласила ее к нам, и однажды вечером мы решили поужинать не в своем отеле, а в другом, где, как нам говорили, готовили лучше. Расплатившись с гондольером, моя мать вместе с г-жой Сазра вошла в отдельный кабинет, который она заказала заранее, а мне захотелось поглядеть на общую залу ресторана, украшением которой были мра­морные колонны с давно не реставрировавшейся росписью. Два официанта разговаривали друг с другом по-итальянски. Привожу их разговор в переводе:

«Старики будут ужинать у себя в номере?» – «Да они хоть бы раз предупредили! Просто безобразие! Никогда не знаешь, оставлять для них столик или не оставлять. А ведь что поднимется, если они войдут и увидят, что их столик занят! И зачем только в шикарном отеле сдают номера всяким forestieri [16] ! Им здесь не место».

Официант презирал этих постояльцев, которым он при­служивал, а все-таки ему хотелось выяснить, как быть со столиком, и он уже собрался послать к ним лифтера, но, прежде чем он успел привести свое намерение в исполне­ние, ответ ему был дан: он увидел, что в залу входит дама почтенного возраста. Несмотря на печальное и усталое вы­ражение ее лица, какое появляется у людей, согнувшихся под бременем лет, на уродовавшую ее экзему, несмотря на ее чепец, на ее черную юбку, которая была сшита у доро­гой портнихи, но которая в глазах профанов придавала ей сходство со старой привратницей, мне нетрудно было уз­нать в ней маркизу де Вильпаризи. Совершенно случайно я рассматривал то, что осталось от фрески на прекрасной мраморной колонне, как раз за тем столиком, за который села маркиза де Вильпаризи.

16

Иностранцам (итал).

«Стало быть, сейчас явится господин де Вильпаризи, – заметил официант. – Они живут здесь уже целый месяц и ни разу не кушали порознь».

Я пытался догадаться, кто этот ее родственник, с ко­торым она путешествует и которого здесь называют госпо­дином де Вильпаризи, как вдруг увидел, что к столику подходит и садится рядом с маркизой ее старый любовник, Маркиз де Норпуа.

Преклонный возраст ослабил звучность его голоса, но зато расширил его словарный состав, тогда как прежде он был скуп на слова. Может быть, тут играло роль его чес­толюбие. Он чувствовал, что ему уже не утолить его, и от этого честолюбивый его пыл, его стремительность только усиливались. Может быть, отстраненный от политики, в которую ему страстно хотелось вернуться, он по своей на­ивности верил, что беспощадная критика, какой он подверг тех, кто пришел ему на смену, вынудит их подать в от­ставку. Политические деятели обычно бывают уверены в том, что кабинет, в который они не входят, не продержится и трех дней. Однако сказать, что маркиз де Норпуа совсем разучился говорить на языке дипломатов, – это было бы преувеличением. Когда речь заходила о «важных делах», он, как это сейчас увидит читатель, сразу становился та­ким, каким мы его знали прежде. Но если речь шла о других предметах, он проявлял старческую болтливость; старичкам это свойственно: сознавая, что никак иначе они не способны увлечь женщин, они их заговаривают.

Маркиза де Вильпаризи некоторое время молчала – она устала от жизни, и ей труден был переход от воспо­минаний о прошлом к настоящему. Даже в том, как они оба говорили о чем-нибудь чисто практическом, угадыва­лось продолжение взаимной любви.

– Вы заходили к Сальвиати?

– Да.

– Они пришлют завтра?

– Выкройку я принес. Я вам ее покажу после ужина. Давайте посмотрим меню.

– Вы отдали распоряжение на бирже относительно мо­их суэцких акций?

– Нет. Внимание биржи в данное время поглощено це­нами на нефть. Торопиться не к чему – на рынке дела обстоят хорошо. Вот меню. Есть барабулька. Не заказать ли?

– Мне-то ее можно, а вам нельзя. Закажите лучше ризотто. Впрочем, они не умеют его готовить.

– Ничего, ничего. Гарсон! Принесите барабульку для мадам, а для меня – ризотто.

И опять долгое молчание.

– Да, кстати, я купил для вас газеты: «Коррьере делла Сьера», «Газета ди Пополо». Сейчас, надо вам сказать, об­суждается вопрос о перемещении дипломатов. Первым коз­лом отпущения будет Палеолог, как видно, не справивший­ся со своими обязанностями в Сербии. По всей вероятности, на его место назначат Лозе, а его переведут в Константи­нополь. Но, – с ехидным видом продолжал маркиз де Нор­пуа, – возглавлять такое важное посольство, – да еще если иметь в виду, что Великобритания всегда, при любых обстоятельствах, будет занимать за круглым столом первое место, – должен опытный дипломат, который умеет обхо­дить все ловушки, расставляемые нашей британской союзнице, а не новичок, который по своему простодушию сразу попадет впросак.

Поделиться с друзьями: