Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Раздел «Перевернутая перспектива: изгнание как путешествие — путешествие как изгнание» доказывает продуктивность исследовательской констелляции при многообразных пересечениях травелогов и впечатлений изгнания в двадцатые и тридцатые годы. Анализируются прежде всего такие малоизвестные тексты, как «Путешествие в неизвестный край» Юрия Терапиано, очерки Георгия Иванова «По Европе на автомобиле» или русская литература об Испании этого времени. В основе многозначных и порою вымышленных травелогов изгнания лежит реальный опыт бегства, во многих случаях даже двойного бегства: сначала от большевиков, затем от национал-социалистов. При таких обстоятельствах хронотоп классических травелогов приобретал иное, часто противоположное значение. Так, путешествие в Европу или на Запад, открытое в новое время как жанр «Письмами русского путешественника» Николая Карамзина, часто оказывалось пожизненным изгнанием [84] . Физическая жизнь ссыльного продолжалась, но он ощущал лишь часть своей личности, оторванной от впечатлений детства и юности. Отъезд более не означал начала нового, полного ожиданий жизненного восхождения — он становился болезненной гранью автобиографического повествования, схождением в другую, потустороннюю жизнь или в иной мир [85] . Из такого изгнания человек мог бросать только беглые взгляды на предшествующую жизнь в другом

мире, в другой эпохе. Мысль о манящем, полном опасностей, невозможном возвращении оставалась тайным или явным стремлением многих эмигрантов, которые часто мучились чувством вины перед покинутой ими родиной либо находились под подозрением коммунистических эмигрантских кругов в совершении предательства по отношению к новой России. Поэтому в мемуарах русской эмиграции особое место занимает гражданская война в Испании. Испания стала не только ареной столкновения тоталитарных сил Германии и Советского Союза: здесь некоторые эмигранты надеялись, что они могут искупить свою вину перед Россией участием в войне на стороне коммунистов или даже готовились к возвращению в Россию через Испанию.

84

Ср.: Гаретто Эльда.Путешествие и изгнание // Russian Literature LIII (2003). S. 173–180.

85

О символе потустороннего путешествия и архаических представлениях в народной культуре ср.: Frank Susi.Einleitende Bemerkungen (см. примеч. 48 /В фале — примечание № 50 — прим. верст./). С. 201.

Последний раздел «Новые точки зрения. Путешествия в метрополии: дискурс — фотография — фильм» посвящен воздействию современных медийных средств на строение русских травелогов. Блестящее развитие фотографии и кинематографии с их «беглыми картинами» вызывало интерес у советских теоретиков искусства и литературы, таких как Виктор Шкловский и Юрий Тынянов, обратившихся в особенности к физиологии видения и поэтике визуального [86] . Новое медийное средство — кино — как будто было создано для того, чтобы удовлетворить растущие требования к усвоению частностей в техническом, урбанизированном пространстве жизни и выразить неизбежное исчезновение надежности, условностей и табу. Стремительно возникали новые жанры фильмов с этнологической и антропологической тематикой — о городах, путешествиях, экспедициях и экскурсиях. В особенности режиссер Дзига Вертов в своих фильмах о путешествиях и странах пытался с помощью «КиноОка» документировать высвободившуюся динамику советского общества. Но и представители литературы, старого медийного средства, тоже приняли вызов времени, вводя в текст фотографии или используя фотографические приемы, ведя диалог между словом и образом. Конкуренция, возникающая между медийными средствами, не только оказывала стимулирующее воздействие на старые письменные и новые изобразительные средства информации, но и надолго модифицировала травелог. Новые тексты часто чередовали зрительные впечатления и поверхностные раздражения, выявляли в этих контрастах и соприкосновениях потрясающий потенциал значений. Например, Илья Эренбург в своей книге «Мой Париж» (1933) при помощи фотографий и комментирующих текстов противопоставляет опредмеченных людей и очеловеченные предметы и побуждает читателя и наблюдателя к критической рефлексии об изменчивости человеческого образа и обыденного существования обитателей столицы. То обстоятельство, что новые информационные средства не просто вытесняют старые, но ведут к комплексному взаимодействию между ними, позволило советским путеводителям двадцатых и тридцатых годов на языковом уровне модифицировать чужие метрополии (например, Париж) согласно нормам соцреалистического канона, приглушая при этом мешающие или шокирующие элементы чужой реальности. Но и травелоги естествоиспытателей — таких, как Владимир Вернадский — демонстрируют, что образование понятий закрепляется на языковом уровне и не может быть просто заменено образами.

86

О диалогическом отношении кино и других видов советского искусства см.: Engel Christine(Hg.). Geschichte des sowjetischen und russischen Films. Stuttgart / Weimar: J. B. Metzler, 1999. S. 24f, 47f.

Вольфганг Стефан Киссель (Бремен)

II. «Беглый» модерн: травелоги в преддверии XX века

Писатель «в бегах»:

путешествие Антона Чехова на остров Сахалин и на окраину литературы

Le «Je est un autre» de Rimbaud n’'etait pas seulement l’aveu du fant^ome psychotique qui hante la po'esie. Le mot annoncait l’exil, la possibilit'e ou la n'ecessit'e d’^etre 'etranger et de vivre `a l’'etranger, pr'efigurant ainsi l’art de vivre d’une `ere moderne […].

Julia Kristeva. 'Etrangers `a nous-m^emes. [87]

87

Kristeva Julia.'Etrangers `a nous-m^emes. Paris: Gallimard, 1988. P. 25. Dt.: Fremde sind wir uns selbst. Aus dem Franz"osischen von Xenia Rajewsky. Frankfurt am Main: Suhrkamp, 1990. S. 23.

Vielmehr besagt Fremderfahrung, dass Abwesenheit und Ferne als «leibhaftige Abwesenheit» (Sartre), als «origin"are Form des Anderswo» (Merleau-Ponty), als «Nicht-Ort» des fremden Antlitzes (Levinas) zur Sache des Fremden selbst geh"oren […]. [Es handelt sich] um eine sich selbst widerstrebende Erfahrung, um eine gelebte Unm"oglichkeit, wie sie sich insbesondere bei Autoren wie Baudelaire, Val'ery, Kafka oder Celan und zuvor schon bei Kierkegaard andeutet.

Bernhard Waldenfels. Grundmotive einer Ph"anomenologie des Fremden. [88]

88

«Опыт постижениия ‘чужого’ лучше всего демонстрирует, что к самому ‘чужому’ относятся отсутствие и удаленность как ‘телесное отсутствие’ (Сартр), ‘самобытность чужого места’ (Мерло-Понти), ‘не-уместность’ чужого облика (Левинас) […] [Речь идет] о внутренне противоречивом опыте, существовавшей невозможности, как она проявляется у таких авторов, как Бодлер, Валери, Кафка и Целан, но прежде всего у Кьеркегора» ( Waldenfels Bernhard.Grundmotive einer Ph"anomenologie des Fremden. Frankfurt am Main: Suhrkamp, 2006. S. 115f.).

I. Беглость

Кажется непростым делом подметить именно у Антона Чехова беглость современного взгляда на «чужое»; менее всего она очевидна в его

этнографически-социологическом путевом отчете, который явился результатом долго и тщательно планировавшегося и наконец осуществленного путешествия на остров каторжников Сахалин. Однако чеховская поездка на Сахалин более тесно связана с тематикой путешествия, чем можно предположить на первый взгляд, судя по окончательному тексту. Путешествие Чехова самыми различными способами сопряжено с понятием беглости. Это предстает особенно наглядно, если иметь в виду внутреннюю связь понятий «беглый» и «бегство», которая проявляется уже на языковом уровне, в двойном смысле русского слова «беглый» или немецкого — «fl"uchtig». Значение этой связи у Чехова распространяется значительно шире; она редко предстает в столь явном виде, как в описании Сахалина, где, собственно говоря, «беглым» уделяется особенное внимание.

Понятие «беглый взгляд» с литературной точки зрения мыслимо только как взгляд-текст, как текстуальная установка, имитирующая взгляд. Само собой разумеется, что путевой отчет как писательский модус и как жанр полностью базируется на текстуальности, даже если на первом плане находится «переживание»; даже если современные проявления этого феномена более не следуют доминирующей в сентиментализме и романтизме модели путешествия с книгой в руках, индивидуальное (о)писание путешествия колеблется между встречей с «другим», конфронтацией с собственной установкой восприятия и возможностями его текстовой фиксации. У Чехова это положение приобретает почти парадоксальные черты. Отзвуки подчеркнуто позитивного восприятия Венеции, Флоренции, Рима, Ниццы или Парижа, которые присутствуют в его письмах, отмечены лаконизмом, граничащим со стертостью; одновременно очевиден отказ от фиксации путешествия в литературной форме. Тем не менее на основании доступного эпистолярия мы можем получить представление об этих путешествиях и даже об их «личных» обстоятельствах; своим современникам Чехов этого не позволял. Становится очевидным, насколько истинным и принципиальным было его стремление путешествовать, продолжавшееся всю жизнь. Здесь восторг путешественника далеко выходит за границы отдельных впечатлений и явно избегает письменной фиксации. Принципиальный (и принципиально положительный) образ странствия сочетается с постоянными чеховскими мыслями и планами относительно бегства, о чем мы также узнаём из писем: связь между «беглостью», «бегством» и путешествием у Чехова следует понимать экзистенциально.

На самом деле путешествие определяется у него не в последнюю очередь текстуальными жестами беглого. Они, в свою очередь, состоят между собой в «беглой» внутренней связи: авторское и частное, концепты жизни и текстовые формы, кажется, не поддаются замкнутому, цельному анализу. Зато проявляется единый жест самоустранения, который, с одной стороны, мотивирует путешествие, но с другой — стирает его следы. Кто хочет разобраться в странствии Чехова, должен заняться в равной мере сказанным и несказанным, при этом недостаточно просто заполнить пустоты биографически или интертекстуально: в определенной степени они образуют ядро, вокруг которого формируется тема путешествия. Сегодняшний исследователь мечется между почтением перед самоустранившимся «автором» и необходимостью нащупать пустоты в тексте, которые означают больше, нежели просто элемент сбереженной риторики. Нельзя исключить предположения, что «литература» Чехова не имеет доступа к пространствам его путешествий — особенно заграничных, очень важных для него лично. Самоустранение путешествующего является зеркальным отражением самоустранения Чехова как автора. Но, с другой стороны, путешествие, превращая столь характерный чеховский жест самоустранения в движение в пространстве, одновременно делает его позитивным и осязаемым.

При всей осторожности отношения к личным впечатлениям от путешествий, сама эта тематика развивается у Чехова, как известно, и в собственно литературном русле. Однако происходит это скорее абстрактно и, по-видимому, вне личного опыта, за исключением большой повести «Степь» (1888), написанной на основе собственных впечатлений. Литературный мир Чехова проникнут сюжетными элементами прощания, отрыва, стремления и (часто иррационального) ухода, который редко становится реальностью. Собственные путешествия едва обозначаются только в письмах — в исконном средстве коммуникации, способном создать ощущение близости, несмотря на отсутствие, — но тем не менее они образуют экзистенциональное и литературное поле для самовыражения автора. В письмах Чехов называет — в связи с кровохарканьем — свое стремление уехать куда-нибудь очень далеко «болезнью» («Томит желание отправиться куда-нибудь очень далеко, например, на Камчатку — это тоже болезнь» — 24. —25.5.1896) [89] ; в более поздних письмах сетует, что не может больше путешествовать («Если бы здоровье мое поправилось, то я отправился бы куда-нибудь в дальнее плавание» — 29.9.1903) [90] . Привлекательность странствия обусловливается не определенной целью, но самим странствием как таковым, более того, мечтой о дали, о пребывании в «далеком далеке». К его главным символам относится корабль.

89

Чехов А. П.Полн. собр. соч. и писем: В 30 т. М.: Наука, 1974–1983. (Письма т. 1–13, отдельная нумерация). Т. 6. С. 149. (Далее — «Письма»).

90

Там же. Т. II. С. 259.

Достаточно лишь заглянуть в письма Чехова, чтобы понять, насколько последовательно его представление о счастье связано с «не-нахождением-здесь», — даже если он сам, в случае сомнения, как правило, считает своим долгом остаться:

Чехов […] поехал бы и на Принцевы острова и в Константинополь, и опять в Индию и на Сахалин… Но, во-первых, он не свободен […]. Мне ужасно, ужасно хочется парохода и вообще воли. Опротивела ровная, благочестивая жизнь (28.5.1892) [91] .

91

Чехов А. П.Полн. собр. соч. и писем: В 30 т. М.: Наука, 1974–1983. (Письма т. 1–13, отдельная нумерация). Т. 5. С. 70.

Все это позволяет рассматривать и совершенно «серьезную» книгу о Сахалине как наиболее законченную форму текстуального выражения путешествия Чехова, на фоне его страсти к странствиям и его стремления к бегству. Более того, здесь мы имеем дело еще с одной формой бегства и беглости, а именно — с бегством из литературы. Это проявляется не в жанровой специфике, не в создании иллюзии аутентичного переживания, но во всем комплексе сложной текстуальности, которая соединяет в себе совершенно различные формы высказывания и, кажется, полностью вытесняет все субъективное.

Далее я попытаюсь, сосредотачиваясь на обозначенной теме, выявить дискурсивную подоплеку поездки на Сахалин и книги о Сахалине: обстоятельства путешествия, которые обычно описываются как личный кризис, загадочность замыслов, вопрос о намеках в различных частях текста, о конструировании пространства, о жанре и риторике. Подспудно возникает вопрос, не прячется ли в парадоксальном скрещении дискурсов, из-за которого чеховский «Остров Сахалин» нередко кажется загадкой, аспект основополагающей структуры современной литературы, аспект, который в тексте Чехова находит одновременно скрытое и образцовое выражение.

Поделиться с друзьями: