Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Белая дыра

Веревочкин Николай

Шрифт:

Впрочем, философию эту уже проповедовал кто-то из великих мертвецов. Возможно, более изящно.

Вдохновленный внезапным озарением, Кумбалов продолжал развивать крамольную мысль. Но, как всегда, размышления его ветвились и постепенно от отдельно взятой начальственной задницы он перешел к человечеству в целом.

— Все — пыль, — сказал он в завершение, — у человека, если разобраться, один капитал: по-настоящему он ничем не владеет, кроме самого себя. Возьмем твоего зятя. Все вроде у него есть, а самого себя нет. Ну, что он такое? Так, скользкость одна и туманность. Слизняк. Что увидит, то и слижет. А вот возьмем тебя. Казалось бы, что у тебя

есть, кроме укушенной задницы? А есть у человека лишь то, что он сам придумал, сам изобрел, сам сочинил — то, чего до него не было.

— И чего такое у меня есть, чего раньше не было, — насторожился, ожидая насмешки, Охломоныч.

— А твоя недоделанная машина! — воскликнул Кумбалов, торжественно подняв палец.

Охломоныч на всякий случай обиделся. Однако, не обнаружив на лице Кумбалова ехидства, опечалился:

— Да где она…

— А это неважно. Она в твоей башке. Вот только лично я очень сомневаюсь, нужна ли такая машина человечеству?

— Это почему?

— Да потому что, честно сказать, в последнее время в человечестве я сильно сомневаюсь. Что ему ни дай, оно этим самым непременно тебя же по башке и стукнет.

Охломоныч напряг слегка размякшие от алкоголя мозги, хотел сказать что-то веское и умное, но вместо аргументов вдруг заорал дурным голосом:

— Клюет, тяни, раззява!

Слоноподобный Кумбалов вспорхнул воробышком и подсек. Ком глины словно взорвался на леске, разлетевшись осколками во все стороны.

— Чего так дергаешь? Не трос — порвешь.

Не время философствовать, когда клев начался. Посмотрел Охломоныч, как Кумбалов карася вываживает, и почувствовал себя лишним на озере и планете.

— Ну, кум, прощай. «Науку и жизнь» потом заберешь. Все равно на растопку пойдет. Тридцать лет выписывал, пока выписывали. До встречи на том свете!

— Давай, давай, пока, пока, — рассеянно ответил новостаровский философ, превратившийся вдруг в большого лохматого кота. Зеленые глаза так и горят. Сопит и мурлычет.

Поднялся Охломоныч на плотину. Видит — знакомая лошаденка бредет. Хвост и грива — в репьях. На боках — давнишние автографы кнута. Телегу тащит. В телеге — никого. Один скрип на всю вселенную.

Должно быть, лесник Педрович снова лесом удачно торганул, да по дороге домой и вывалился.

Раскинул Охломоныч руки, преграждая путь самоуправляемому животному. В телегу взгромоздился и, натянув вожжи, опасно развернул гужевой транспорт прямо на высокой плотине между озер. Пусть, думает, Бельмандо меня до Бабаева бора подбросит, а за одним и Педровича подберем. Бельмандой Педрович обозвал кобылку под горячую руку за строптивый нрав. Так и сказал в сердцах: «Бельмандо ты женского рода!». Молодость прошла, кобылка успокоилась, а нехорошая кличка осталась. В приличном обществе окликнуть стыдно.

Чем хороша старая Бельмандо — все без кнута понимает, потому как в свое время изведала на себе все его прелести. Ею сейчас и руководить особенно не надо. Опрокинулся Охломоныч на спину в свежее сено и стал смотреть на белое одинокое облако в небе. Словно ангел провожал его. Приятен и чист был последний путь, и даже тележный скрип вызывал умиление. После кумбаловского угощения Охломоныч чувствовал себя так, будто осталась в нем одна невесомая душа. Душа пахла знакомыми травами и стрекотала кузнечиком. С легкой печалью думал он о Новостаровке, о своем старом доме и ржавеющей в огороде недоделанной машине, как о сиротах, навсегда оставляемых им на этой маленькой планете, до которой не доходят руки у Бога.

Грядущее исчезновение же представлялось Охломонычу возвращением в забытый край, где поздняя весна вечно переходит и никак не перейдет в лето. Лето всегда завтра, а цветы никогда не засыхают. Край этот — рай, к которому стремится душа. В этом краю, кто несколько дней, а кто всего несколько секунд, жил каждый человек. Было это в детстве ли, в юности, в зрелости — до той поры, пока душа была чиста, а человек наивен и знал, к чему предназначен. Каждый человек, даже самый последний грешник, был святым. Один — день, другой — секунду. Именно в это время он и жил в раю. Светлы и полны надежд были последние мысли Охломоныча.

Так он и ехал безмятежно по ухабам синего неба, влекомый в рай лошаденкой лесника Педровича, пока это самостоятельное животное не остановилось. Обратил взор свой Охломоныч с неба на землю и видит не Бабаев бор, а совсем напротив — неждановские болота, истоки речки Бурли.

Старая кобыла, став в позу трубача, призывно заржала, и из глубины черных грязей на зов откликнулся лесник Педрович: «Мать твою, перемать твою!..»

Ну, и так далее.

Внимательно всматривался Охломоныч в болото, но ничего, кроме косматых кочек, не увидел. Словно увязло в трясине верблюжье стадо, и торчали вкривь и вкось лохматые горбы.

— Педрович! — окликнул земляка Охломоныч.

— Я! — по-военному весело и лаконично рявкнул из топей лесник.

— Ты чего там делаешь, Педрович?

— Га! Я и сам об этом думаю, чего я здесь делаю.

— Держись, Педрович, я мигом.

— Га! А чего мне остается делать? Держусь.

Тритон Охломоныч запрыгал с кочки на кочку, ориентируясь на голос Педровича. И не дошел-то всего ничего — вот и чумазый Педрович кочку тискает, только руку протяни — как разверзлась хлябь, изрыгнув вонь и смрад, только и успел Охломоныч что схватиться за ближайшую кочку.

Лесник Педрович был удивительно смешливым человеком. Он смеялся даже тогда, когда другие плакали. Бывало, что и на кладбище. Правда, смеялся он лишь в меру выпивши. Другой разговор, что у каждого своя мера. Сильно же пьяным — плакал и пытался покаяться. Беда, однако, заключалась в том, что сильно пьяный Педрович забывал родной язык и изъяснялся на совершенно непонятном. Зато, когда бывал трезв, — угрюмо философствовал. Философия его была мрачна, как погреб ночью. К счастью, Педрович почти не бывал трезв.

— Влип? Га-га-га! — приветствовал он Охломоныча, обнимая кочку, как жену чужую. — Как муха в дерьмо! Га-га-га!

По смеху было понятно, что Педрович пьян, но в меру. Охломоныча, как и лесника, засасывала трясина, но ничего смешного он в этом не видел.

— Чего гогочешь, гусь лапчатый, — сурово одернул ни к месту развеселившегося стража Бабаева бора.

— Плакать, что ли? Га-га-га! — ответил тот, предпринимая неуклюжую попытку взгромоздиться на шаткую кочку. — Вот, блин корявый, кажись сапог с ноги слез. Га-га-га! Ты-то чего в болото полез, дура? Га-га-га!

— За тобой и полез, — степенно погружаясь в болото, мрачно ответил Охломоныч.

— Га-га-га! Спасатель, мать твою, кто тебя спасать-то будет? — пуще прежнего развеселился лесник и спросил: — А ты чего даже не барахтаешься? Для порядка барахтаться нужно.

— Какой смысл?

— Га-га-га! Смысл! — так и прыснул лесник и посоветовал, давясь смехом: — Ты винтом, винтом выкручивайся, как шуруп. Смысл! Га!

Охломоныч попытался выкручиваться винтом, но только сильнее насмешил лесника.

Поделиться с друзьями: