Белая голубка Кордовы
Шрифт:
— Привет! Всем привет! — объявил он. Так вступает в город освободитель.
— О, дон Саккариас! — Эмиль подскочил с кресла, ни дать ни взять, лоботряс-второгодник при радостном известии, что физичка скончалась и урок отменяется. — Ну, тогда я пошел…
— Куда-а?! — взревела Марго так, что жених изменился в лице, дернулся и еще уменьшил площадь давления тощей ягодицы на валик дивана.
— Слушай, детка, дай, пожалуйста, чаю. — Слоновий рев Марго можно было перешибить только воркующими приказами. — И даже чего-нибудь пожрать.
— Это, — сказала Катарина, поднимаясь и потянув жениха за руку, — дядя Захар. Он тоже из Израиля. Мам, мы пойдем, о'кей?
— А
— Я тебе постелила там, в школе. — Она ткнула большим пальцем вниз жестом римлянина, требующего смерти поверженному гладиатору. Кстати, в этом необъятном шелковом балахоне она и похожа на величественного сенатора в тоге. Но в данном случае имеет в виду подвал, а не преисподнюю. — Ты ж всю ночь не спал?
— Запри входную дверь, — сказал он.
Обстоятельно поцеловались, как здесь принято: дважды. За испанские годы Марго, внутренне абсолютно оставшись самой собой, переняла какие-то, не свойственные ее буйной натуре, местные обряды. Вот это целование, например.
Он ее крепко обнял: мешок с цементом. Руки уже не сцепляются за спиной.
— Моя красавица, — проговорил нежно. И, главное, в эту минуту так и чувствовал: моя красавица. Она хорошо поработала на этот раз. Впрочем, она и всегда была надежным другом.
— Эх, Кордовин… — довольно проговорила Марго, похлопав его ладонью по шее, — так одобряют племенного жеребца. Ну, ты мне еще бабки пощупай…
— А этот, долговязый — он кто? Наш жених? — промычал Кордовин, прожевывая кусок пухлого бутерброда. — О, только не переложи сахара, во имя Кришны!
— Отстань, дурак. Какая еще из твоих баб знает твои полторы ложки лучше, чем я! — она подвинула к нему чашку с кофе. — Торжественный обед будет вечером. А пока отоспишься. Ты угадал — претендент на руку. Яша. Врач. Холостой. Тридцать шесть. Из Тель-Авива.
Каждого избранника своей удаленной от дома, перезрелой дочери (та работала в Хайфе, в какой-то совместной американо-израильской фирме), Марго всегда вызывала к себе на ковер. Надо думать, сегодня за ужином будет увлекательный спектакль.
— Когда улов посмотришь? — спросила она, мельком оглянувшись на дверь.
— После торжественной помолвки, ладно? Когда все улягутся.
— Насчет помолвки, — проговорила Марго, — еще погодим. Мы его еще потрясем, мы его наизнанку вывернем, этого афериста.
— Слушай, тебе не надоело? Дай уже девке выйти замуж.
— Иди спать! — рявкнула она.
А он уже и так уходил, спускался по крутой лесенке в подвал, где налево за деревянной перегородкой стояли стиральная и сушильная машины, какое-то хозяйственное барахло, ящики, щетки-швабры, пластиковые бутыли со средствами для мытья всего на свете… А на правой половине царства, собственно, и была оборудована небольшая студия, которую Марго упорно именовала школой. Бетонный пол здесь был застелен ковровым покрытием, стены выбелены, и если щелкнуть выключателем, немедленно врубался яркий рабочий свет нескольких сильных ламп.
Сейчас детские мольберты сложены в углу, рядом высится стопа пластиковых табуретов. Толковая идея, ей-богу: частная художественная студия для детей; а там уже много чего можно складировать среди рисунков и акварелей, созданных трогательной детской рукой.
В
глубине подвала была выгорожена каморка три на три, сумеречная келья с крошечным — в альбомный лист — окном под самым потолком, откуда, если встать ногами на топчан, отлично просматривалась улица. Помимо топчана сюда удалось втиснуть стул, прямоугольник доски на козлах, торшер…Не зажигая света, он на ощупь пробрался к своей девичьей лежанке, нащупал плед, подушку. Раздеваться не стал — скинул только пиджак, стянул галстук и вытащил ремень из брюк. Лег, с удовольствием вытянув ноги и пошевеливая пальцами в носках. Все как всегда. Сколько ночей проведено здесь за последние годы?
Пока он ехал, раза три принимался кропить равнину весенний дождь. А тут, проследив путь героя до лежанки, взбодрился и воодушевленно припустил: целые пригоршни капель швырял в окошко, словно просо, и они плющились о стекло и сбегали вниз кривыми иероглифами…
Сейчас уже при всем желании ничего в окошке было не разглядеть. И все же он вяло отметил мелькнувший силуэт, удивленно понимая, что там, за окном, оказывается, не городок в сьерре, а угол улиц Переца и Эдельштейна (кто они, кстати, были — революционеры?). Кто-то приблизил к мокрому стеклу пятно лица в скобках ладоней, и он уже знал, что это — Сильва, и сквозь шорох дождя различил ее хрипловатый тягучий запев: «Ца-ар вкра-ал у Пушкина жыну!»…
Схватил планшетку с прикнопленым листом бумаги, вытянул из кожаной петельки карандаш.
— Сильва! Посиди вот так, ладно? Эй, не двигайся минут пять…
— Цар вкрал у Пушкина жыну!
— Вот и хорошо… — быстрый шорох карандаша по бумаге. — Какую жену?
— Та Наталку Хончарову, бездельник, как в школе учишься!
— Не верти головой, пожалуйста… Вот, будет у тебя портрет. Ну, Си-и-ильва!!!
А она уже вскочила и пошла кружиться, и приседать, вскинув кокетливо руку над головой, помахивая несуществующим платочком… «Там, вдали за занаве-е-скою… клоун мазки на лицо кладе-от». И кружась и отдаляясь, вдруг остановилась, приподняв подол юбки, стоя помочилась, густо и долго журча…
— Си-и-ильва! Си-и-ильва!
Та издали, за журчащим подолом дождя, строго пальцем грозит:
— Сильва полковнику верна!
Тогда мамина рука — нежный сильный жар от нее — проводит по плечу и гладит наспанную щеку:
— Повернись на правый бок, сердечко мое. И не кричи…
Сильный жар шел от радиатора. Видимо, Марго спускалась разбудить его, но пожалела и милосердно решила чуток его поджарить — к ужину…
Да, Сильва… Открытие нового моста, весеннее половодье, свинья, плывущая на льдине, грязный и мокрый свет… Все-таки странно, что от детства и отрочества самой яркой открыткой осталась именно эта фигура. Мама рассказывала, что Сильва — бывшая примадонна заезжей оперетты, которой изменил ее любовник, какой-то таинственный полковник (царской армии? незначительное смещение во времени). Изменил, потом застрелился. После чего Сильва спятила и на веки вечные осталась в небольшом городе Винница. В любую погоду ходила закутанной в дюжину рваных крестьянских платков, стоя мочилась на улицах, а все свои не очень длинные монологи начинала с неизменного: «Цар вкрал у Пушкина жыну». Кстати, спала она на кладбище, якобы на могиле того самого полковника. В первый же приезд Захара из Питера на каникулы, дядя Сёма, как бы между прочим, обронил, — а, ты не знаешь: Сильва замерзла насмерть у своего полковника.