Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Белая голубка Кордовы
Шрифт:

И словно перекликаясь с темой телесных покровов, курчавая длиннопалая рука: перстень, павлинья слезка перламутровой запонки в белейшей манжете, крупные фасолины ухоженных ногтей, — протянулась через его плечо, дабы по-свойски листнуть назад матовый лист папиросной бумаги перед иллюстрацией Конашевича:

— Молодой человек, извините, ради бога… так вы Плавта покупаете?

Да: то было изумительное издание двухтомника Плавта, издательства «Академия». Место действия — знаменитая Лавка писателей на Невском, время — середина первого курса, кажется? Какой там Плавт, тут на пирожок в закусочной дай бог наскрести двугривенный…

— Разумеется, покупаю, — не оборачиваясь, проговорил он. — И не люблю, когда у меня из под носа пытаются увести книгу.

В минуту он вдруг придумал — где добыть деньги: элементарно

сдать в антикварную скупку на Литейном тот старый серебряный кубок, барахло, задвинутое в дальний уголок серванта. Все равно он никому не нужен: Жука никогда ничего из него не пьет.

И решив, обернулся — глянуть на обладателя такой руки…

Нет, память отвергает это лицо. Хотя стоило бы его припомнить, и даже хорошенько припомнить, перед тем, как…

…А в букинистическом отделе работала Леночка, добрый ангел со слабыми тонкими волосами редкого пепельного оттенка; они распадались от пробора на два легких крыла, и когда она опускала ресницы, в ее облике проступало нечто от юных послушниц какого-нибудь монастыря. И тело ее должно было бы достаться послушнице монастыря из романа французского писателя восемнадцатого столетия: очень белое, постоянно зябнущее ее тело почти не отзывалось на его бешеную разработку… но странная особенность внезапно всхрапывать на самом гребне блаженной вершины — будто она некстати вздремнула на миг или вообще впала в забытье, — давала ему несколько мгновений одинокой и полной свободы в достижении самого острого, пронзающего пика наслаждения… И все эти годы он благодарно помнил ее только за это, нигде и ни с кем более не испытанное, переживание…

…Кажется, он вздремнул? Сколько же времени прошло, как он сидит и цедит отличное винцо? Он поднялся на ноги и так остался стоять, не в силах отвести глаз от много раз и в разные времена года виденной картины.

Вся округа за рекой Тахо погрузилась, наконец, в непроглядную темень и тишь. У колоколов будто вырвали языки, фонари погасли, и только некоторые из них — отрешенно белые — придавали городу обморочно безмолвный и мертвенный вид.

Огромная луна царила над этой скалой, изливая призрачный блеск на дружные острия церквей и тесные островки кипарисов. Ее холодный жесткий свет выбеливал пластиковый стол и стулья на балконе; черные тени удлиняли силуэт каждого дома и каждой колокольни, и уже допитой бутылки на столе, и его руки, лежащей на кирпичной ограде балкона. Так кисть гениального Грека удлиняла фигуры на полотнах.

Теперь можно часами стоять здесь, вглядываясь вдаль, и не увидеть на шоссе ни огонька машины. Лишь за рекой на склоне черного холма подслеповато мигали в дрожащем воздухе влажной ночи огоньки чьих-то «сигаральес». [11]

Вечная, как мир, мистерия лунного города, травленная в черни и серебре, стыла в ожидании знака, по которому могла подняться и истаять в небе, тихо дотлевая в холодных просторах серого рассвета.

11

Сигаральес (исп.) — загородные дома.

3

Они с Хавьером сидели в зале огромной таверны, в подвале под городским рынком. С потолка свисали над столами неисчислимые ряды окороков. Очень высокому человеку ничего не стоило дотянуться рукой и одобрительно похлопать какую-нибудь аппетитную свиную ляжку. Странный избыточный дизайн. Свиной рай какого-нибудь местного гаргантюа.

Прежде он никогда не забредал сюда, хотя таверна располагалась в двух шагах от гостиницы.

Но Хавьер уволок его сразу после доклада — надо же и перехватить чего-нибудь, я не завтракал, омбре [12] , я не могу подчиняться говеному расписанию их научной жизни… — и уверял, что это место особое — в смысле жратвы.

12

Омбре (исп.) —

букв, «человек, мужчина»; в разговорном служит восклицанием.

Ничего особого: они взяли помидорный гаспаччо и креветок с чесноком. Сегодня было пасмурно, и здесь еще блуждал, лаская замшевые ляжки, утренний сумрак. Горели тусклые бра. При случайном взгляде вверх — под потолком разворачивалась регулярная армия окороков. Они строились в ряды, образовывали арки, а если склонить голову к плечу, меняя угол зрения, — перегруппировывались, будто готовились к наступлению.

Что мне это напоминает? — подумал он. — Да господи, Мескиту же! Да-да, бесконечная волновая одурь Мескиты, большой Кордовской мечети. Надо побывать там, в конце концов.

— …Я не со всем согласен в твоем докладе, ихо, — говорил Хавьер, погружая кусочки хлеба в чесночный соус и вилкой, вонзенной в спинку корочки, притапливая их.

— Вале, [13] это твой конек: влияние Востока на манеру Грека. Но ты напрасно упорствуешь. Напрасно. Сейчас уже не модно связывать Эль Греко с его критскими истоками. Да он и вообще атипичен, этот тип, согласись. Девять лет болтался в Италии. Сорок лет прожил в Испании. При чем тут Восток?

13

Вале (исп.) — нечто вроде американского «о'кей» или израильского «бэсэдер».

— При том, что эта уплощенность пространства на его полотнах — мощная рифма стилистике византийского Востока. Да и Востока вообще: картина — как резьба по алебастру. Он недаром был критским иконописцем: его фигуры стиснуты в таком пространстве, где у них нет возможности двигаться. Сравни с «Менинами» Веласкеса, с его Маргариткой — та вся, как ртуть; кажется, тебе не угадать, какие милые глупости она выдаст в следующую минуту. Она дышит и двигается в огромном объеме света и воздуха. Я только что стоял перед ней в Прадо часа полтора. Ты смотришь на этих фрейлин, на эту девочку, которая возвращает тебе твой взгляд, и видишь то мгновение, с которого раскручивается перспектива времени — как в прошлое, так и в будущее… Там японцы толпились, у «Менин» — и отлично вписывались в воздушное пространство картины. Причем непонятно было — кто на кого смотрит…

У Эль Греко же фигуры озарены будто светом молнии, навсегда пригвождены к холсту и подчинены принудительной нарочитой структуре движения. Так мыслит иконописец или… художник в гетто: когда выход только один — вверх. И живость его лиц — это живость фаюмских портретов.

— Ну да, да, это мы слышали в докладе… Все это спорно, спорно…

Они еще вяло попрепирались.

Хавьер исповедовал…собственно, ничего он не исповедовал. Сколько лет они, внешне приятельствуя и симпатизируя друг другу, встречаются на подобных толковищах — Хавьер ни разу не подготовил масштабного доклада, все отделывается участием в полемике и круглых столах. Он закончил университет Кастилии-Ла Манчи, имел искусствоведческое образование и уже много лет подвизался научным сотрудником в Прадо. Но — представь пред его научные очи два холста и предложи определить — который из двоих испечен на прошлую Пасху, — Хавьер даже смотреть не станет, а поволочет подследственного по рентгенам и химическим анализам. Оно и надежней: богу богово, а рентгену — рентгеново.

Их неплохо учат в этих западных университетах, они много знают, но… сами вполне беспомощны, и на ощупь никогда не отличат старый холст от подделки. В отличие от наших российских ребят из академии художеств или какого другого института. Бог знает, подумал он, кто натаскивал наш нюх и кто затачивал нашу остроту: может, советская власть?

Наконец Хавьер отложил нож и вилку и протянул умоляюще:

— Саккариас… можьно будем немножько говорьить русски?

— Да пошел ты, — отозвался добродушно Кордовин, на русский не переходя. — Я здесь использую каждую минуту, чтобы нежить и ласкать мой испанский, не для того, чтобы дрессировать твой русский. Тренируйся на Тане.

Поделиться с друзьями: