Белая тень. Жестокое милосердие
Шрифт:
Взгляды всех устремились к сиреневой дорожке, конца отсюда не было видно; хрустнули чьи-то пальцы. Марийка не заметила, что и сама сжимает пальцы до хруста. А когда на дорожке зачернели две фигуры, толпа сразу отхлынула от школы к больнице. Марийка осталась одна, а потом к ней подошли невесть откуда взявшиеся Тимош и Тодось.
Василь шел спиной вперед, поддерживал бомбу за черное брюхо. Ковток — позади, держал ее за стабилизатор. Они шли медленно, и Ковток ступал своими разбитыми итальянскими ботинками в такт с хромовыми сапогами Василя. У Марийки похолодело в груди, казалось, там застыл тонкий звонкий ледок, и стоит только шевельнуться, как ледок треснет, и сразу погибнет все. «Разве ж Ковток… Он ведь может упасть… А то и просто бросить, — дрожала мысль. — Это Василь для меня, для меня… — вспыхнуло в голове. — Зачем такое безумие?»
— Он таки рехнулся, — сказал Тимош. —
И вдруг оттуда внезапно долетел хохот. Да такой громкий, что воронье, усевшееся на ночлег, взлетело и снова зашумело. Потирая через расстегнутую сорочку грудь, смеялся Тимош, смеялся Василь, даже Ковток смешно вертел во все стороны головой и подхихикивал в ладонь. Привлеченные смехом, люди бросились в огород, Зазвучали удивленные возгласы и смех, а кто-то подкинул вверх стайку белых листочков. На земле, раскрывшись, лежала жестяная оболочка, туго набитая бумажонками. Это была так называемая агитационная бомба, изобретение двадцатого столетия, назначение которой — убеждать в иной вере тех, кто останется в живых после фугасных и осколочных. Их периодически бросали, чтоб сагитировать тех, кто не добит, добивать тех, кто не сагитирован. Эта, к счастью, упала на школу в то время, когда там не было детей.
К Марийке подошли Василь и Тимош.
— Ну, вот он, — хлопнул Василя по плечу здоровой рукой Тимош, — можно сказать, дважды герой и один раз дурак. Да разве слепому светят… За первое геройство его представили к ордену, а за второе надобно надрать чуб. Да… — кивнул на свою забинтованную руку, — некому. Возьмись ты, Марийка, — и зашагал к старикам.
Люди толпились вокруг бомбы, на Василя и Марийку никто не глядел. Василь взял Марийку под руку и сказал:
— Пойдем!
И она пошла. Это слово, произнесенное так просто, подчинило ее. Оно как будто ничего и не означало — только завершало ожидание, тревоги, напоминало о давней школьной дружбе, но вместе с тем и прокладывало стежку в будущее, и к тому же в недалекое. Они шли по гати, длинной-длинной гати, которая выгибалась полукругом, а по обе стороны ее пестрело зеленой ряской болото. Во время осенних дождей, когда гать развозило, здесь — ни пройти ни проехать. Сейчас она тоже была разбита тяжелыми колесами пушек, автомашин, копытами лошадей, но справа пролегли две широкие стежки, и они пошли по ним. Василь — по одной, Марийка — по другой. Те стежки — продавленные гусеницами танков — бежали параллельно, и им обоим подумалось, что и они вот так будут идти рядом, параллельно, до бесконечности. Внезапно оба, точно сговорившись, свернули на Пробитовку, улицу, по которой когда-то, в давние времена, пробивались из вражеского окружения казаки. Василь взял Марийку под руку, не ощущая ни страха, ни неловкости. По крайней мере, так ему казалось. А еще ему казалось, будто что-то изменилось, перевернулось, поставило его на землю крепко и твердо. Это случилось только что… Около бомбы. Там он ступил на ту твердую черту, которую искал давно. Так думал Василь. Ведь и тогда, возле мельницы, когда он бросился спасать Марийку, его несла какая-то сумасшедшая волна, которая каждое мгновение могла налететь на волнорез и разбиться. А потом… та окаянная ночь на станции… И только сегодня, только сейчас… Да, он пошел в школу для Марийки, а вместе с тем и для себя, пошел, понимая всю меру опасности. Чтобы подорвать все, что тянулось от той ночи на станции, чтобы уничтожить шаткие тени, возникавшие перед ним.
А собственно, что там было? Он выполнил задание. Выполнил! Даже Тимош похвалил его. И теперь Василь имел право спокойно вести Марийку сквозь любопытные взгляды, сквозь печаль и радость, сквозь усмешки и улыбки. Поскрипывая сапогами, держал ее под руку. И чувствовал: Марийке нравятся его уверенность, его твердость.
Вспышка, объявшая его возле школы, прошла не до конца. Василь как бы светился изнутри и был так красив, что Марийка не могла отвести от него глаз. Из-под лакированного козырька фуражки выбилось рыжеватое облачко кудрей и упало на высокий лоб, глаза были ясные, светлые, четко прорезанные губы скрывали в уголках какую-то тайну.
И Марийка незаметно для себя крепче оперлась о его руку… Она чувствовала, что эта их прогулка не совсем обычная, хотя старалась думать о ней как об обычной, необходимой,
обусловленной последними неделями их отношений, сложившихся независимо от них. Она и не догадывалась, что их временное возвращение к прежней дружбе, ее обеспокоенность судьбой Василя, страх за него, обычный человеческий страх сделали свое дело. Их уже нет, они исчезли, а вместо них стало зарождаться совсем иное чувство. К этому совсем другому Василю, красивому, дорогому, внимательному, но не навязчивому.Это было половодье, половодье нежности, женственности, чего-то неиспытанно-сладостного, щемящего, даже мучительного. Она касалась кончиками памяти своего прежнего чувства к Ивану и ощущала, что оно было совсем иным. То была иная любовь. Суровая и высокая, с настороженностью и гордостью, с болезненным самолюбием, чистая, но с каким-то стальным отливом. Иван привлек ее светом своей души, своей цельностью, захватил, властно и осторожно повел за собой. Она шла за Иваном и порой даже боялась его. А сейчас в ней говорила нежность, теплота. Она была признательна Василю, хотя сама не знала, за что. А еще понимала, что он, Василь, как ни старается быть и гордым и уверенным в себе, но такой он только рядом с ней, Марийкой, она нужна ему, как ребенку, потому что он и оставался в душе безрассудным ребенком.
Вдруг в нескольких шагах от них сверкнул за забором огонек, и в небо взлетела ослепительно белая ракета. Взлетела невысоко, прочертила тяжелую дугу и упала в огородах, оставив за собой дымный след. Пока Василь и Марийка провожали взглядом ракету, те, что ее пустили, были уже далеко, молотили ногами в конце улочки. В селе начиналась вторая война, ожесточенная игра в войну детворы, и богатой поживой для нее были оставшиеся после боев гранаты, мины, запалы к толовым шашкам, трассирующие пули — все, способное приносить смерть.
Василь подошел к забору и поднял большую гильзу. Долго вертел ее в руках, показал Марийке на маленькую дырочку внизу, у венчика.
— Мальчишки стреляют без ракетницы. Пробивают внизу гвоздем дырку, насыпают туда порох. Можно, наверное, и без пороха, просто спичкой… — Он помолчал и добавил: — А я и не додумался.
Эти слова вызвали его на исповедь, послушать которую и шла Марийка, но которую теперь совсем не хотела выслушивать. Они брели левадой, широкой тропинкой вдоль Белой Ольшанки, небо впереди уже погасло, позади тоже стояла тьма, она окутывала их со всех сторон, еще не холодная, но по-осеннему влажная и мглистая.
— Я услышал их, когда они были еще над Нежином. И хотел показать, куда лететь. Поднял ракетницу — щелк — осечка. Тогда заложил вторую. И с нею то же самое. И с третьей, четвертой. Все они хранились где-то в сыром месте, а мы не догадались проверить. А самолеты уже надо мной, пошли на второй круг. Ну… Да что там говорить, ты понимаешь… Я, если бы мог, загорелся бы сам. Лежал в канаве — сенопункт ею окопан. На току осталось полторы скирды, немцы не успели вывезти. Я еще по дороге на станцию подумал про это место. Ну и… Там еще «универсал» остался. А рядом бочка с соляркой. Я подкатил ее к скирде, вынул затычку…
— Мы видели, как что-то занялось. Белым столбом ударило вверх.
Она снова переживала ту ночь. И увидела себя рядом с Тимошем на дубе и Василя, который теряет рассудок от отчаянья, скручивает пучки сена и бросает в солярку. А над головой гудят самолеты, ждут сигнала…
— Это уже когда вспыхнула скирда… Я тогда в канаве лежал, не подпускал тех… Сенопункт — колючей проволокой огорожен… Они от станции лезли… А потом… Потом там образовалось пекло. Меня чудом не зацепило. Я подался на хутор. Потому что в селе тоже немцы зашевелились. А в сторону хуторов — ты же знаешь — только сосновые посадки. Шел всю ночь. На день в посадке спрятался, среди песчаных кучегур. Там меня и застал фронт. А потом наши снова отступили… И я с ними…
Он рассказывал о наступлении, о бое близ села, о том, как вел в обход роту пехотинцев…
Все это была правда. Кроме того, что в начале… Во что он сейчас тоже почти верил. Потому что действительно выполнил задание. Хотя…
И вставала со дна души холодная муть. И холодила сердце. Но разве он виноват, что так сложилось? Разве виноват, что вся станция была забита войсками? Что, пробираясь к сенопункту, он несколько раз нарывался на немцев, спавших в машинах, и прямо на земле, и на охапках сена. На эту дорогу он истратил слишком много душевных сил. А главное — понял, что даже одна-единственная ракета сожжет его жизнь. Одна-единственная ракета — и отсюда он не выберется ни за что на свете. И никогда не увидит Марийку, которую любил всю жизнь. И которая в последнее время тоже льнула к нему душой. Ему не дорога была своя жизнь. Но Марийка… Что она станет делать без него? Как будет жить?