Белка
Шрифт:
Когда я удалился из комнаты, противники переглянулись, и Выпулков, медленно опустив занесенную для смертельного удара руку, растерянно молвил:
– Чего это он?
На что последовал ответ Георгия:
– Ненавидит всякое насилие.
– Боится?
– Нет. Слишком нежная душа. По ночам во сне плачет.
– Почему плачет?
– Наверное, оплакивает мировое зло, которое ему невмоготу терпеть.
– Бедный! Не получится из него космического художника.
– Боюсь, что вообще никакого не получится.
– А жаль. Он все понимает, не то что ты.
– Ну ладно, прощай. Пойду догоню его.
– Будь здоров, - Выпулков протянул боевую руку, которую Георгий крепко пожал, и, захватив свой этюдник, быстро вышел вслед за мною.
Когда он догнал меня на углу Трубной улицы и Самотеки, я спросил у него, замедлив шаги:
– Ты и вправду считаешь,
– С чего ты взял...
– смутился Георгий.
– Ведь я плачу по ночам. И я действительно не способен понять и переварить человеческое зло. Понять и переварить. Хотя, должен признаться, белки тоже иногда таскают птичьи яйца из гнезд.
– Ну, извини, дорогой, за все. Я этого не хотел. Он ведь сам первый начал.
– Черным мне кажется иногда мир, Георгий. Деревья черными. Люди. Я, наверное, все-таки прирожденный график, а не живописец. Во мне нет той силы, которая должна быть у живописцев. Я не знаю, как мне дальше жить на свете, Георгий.
– Извини. Ну, прошу тебя! Я не сдержался. Почему он тычет в нос своим космосом? Разве мы для космоса должны работать, а не для людей?
– Когда я пытаюсь представить себе мать, мне всегда видится белка. Приемные родители мои, - я не видел их уже три года, - становятся все более чужими для меня. Возможно, придет время, и я их забуду, хотя они были ко мне всегда добры. Но я никогда не забуду белку, которая спустилась ко мне по дереву, когда я лежал рядом с мертвой матерью в лесу...
Я сегодня должен с тобою объясниться до конца, настала такая минута. Я чувствую, что и ты что-то скрываешь от меня, что-то самое главное в себе. Ну так вот и объяснимся начистоту. Я должен тебе сказать, что не могу, не в состоянии быть тебе надежным другом, как мне хотелось бы. Потому что я белка и потому что мне так печально на этом свете. С подобной печалью на сердце я не имею права даже на дружбу. Я не могу и не хочу ни с кем делиться этой печалью. Но ты за меня не бойся, Георгий. Ведь я, если говорить всю правду, никогда ничего не боюсь. Я не могу, конечно, драться так, как можешь ты, и не научусь искусству ненависти, но я знаю свою тайную силу, которая выше и могущественнее самой лютой ненависти. Я все сказал, что хотел, а сделал это потому, что чувствую: мы скоро расстанемся, и, кажется, навсегда.
– Ты угадал снова: да, я что-то скрывал от тебя. Но я этому больше не удивляюсь... А скрывал я от тебя вот что. У меня родился ребенок в Австралии. Дочка. Я весь этот год переписывался с Евой, а тебе не говорил. Не знаю почему, вот клянусь тебе, что не знаю, почему не хотел показывать тебе ее писем.
– А я знаю почему. Потому, что ты собираешься уехать туда, к ней.
– Уехать? Стать мужем миллионерши? На этот раз ты ошибаешься.
– Нет.
– Ошибаешься, и сильно. Неужели ты считаешь возможным, чтобы я продал свою свободу за какие-то вонючие миллионы?
– Я не считаю, что это возможно. Но ты поедешь.
– А может быть, ты сам хочешь, чтобы я уехал?
– Нет. Нет. Ведь там тебя ждет беда. Была бы моя. воля, я бы не пустил тебя. Но все бесполезно. Уже есть где-то решение, я не знаю где.
– Голос из космоса?
– криво улыбнувшись, сказал Георгий.
– Скорее твой собственный голос, которого ты еще не слышишь, а может быть, просто не хочешь слышать.
– Аминь! Именно: не хочу слышать, поэтому и не услышу.
Наш драматический разговор происходил весною, в марте, и прошло жаркое московское лето, настала осень, а пророчество белки все еще не сбылось. За это время случилось многое. Исчез Кеша Лупетин, написал из деревни короткое письмо, в котором сообщил, что по семейным обстоятельствам не может больше вернуться в училище. Меня исключили за "формализм", хотя официально было объявлено, что за академическую неуспеваемость, я ушел из студенческого общежития и перешел в рабочее, за городом, в поселке Кокошкино; мне удалось устроиться в трест "Мосфундаментстрой" разнорабочим. Осенью ко мне в общежитие приехала Ева.
А я в это лето был на Сахалине, на каникулах у своих приемных родителей, которые соскучились по мне, принялись баловать меня, одели во все новое с ног до головы, в самое лучшее, что только нашлось в районном магазине: я усердно посещал танцы в клубе "Шахтер", аккуратно подстриженный, в новеньком клетчатом костюме, при галстучке, а в хорошую погоду пропадал на море, среди песчаных дюн, проросших цветущим шиповником. По ночам я часто не спал, лежал в постели и слушал затейливый дуэт Храповицкого, который пели носами мои добрейшие бухгалтер и бухгалтерша, им скоро на заслуженную пенсию, так почему бы и не похрапеть всласть со спокойной, умиротворенной душою. Я представил, как приемная мать наводит
в доме порядок, моет, чистит, протирает - и так каждый день, каждый день с молитвенным усердием. Зачем? Бессонными ночами, пребывая в ясном сознании, с незамутненной головою, я думал о своей подлинной матери-белке, о друзьях - Лупетине, Георгии, о Мите Акутине, который нелепо погиб совсем молодым, о миллионерше Еве, которая своего не упустит (о, такая не упустит!), хотя манеры у нее мягкие, женственные, и на вид кажется обыкновенной девчонкой с веснушками, каких тысячи в Москве, - одевается специально так, чтобы выглядеть подобной девчонкой.Да, мне белка не раз говорил, что в глазах Евы он читает спокойную уверенность львицы, которая полагает, что в любой момент может тобою пообедать, но не делает этого, потому что сыта, - и ее умиляет собственное великодушие... Я этого не увидел в ее глазах, когда однажды вечером она появилась в дверях кокошкинского общежития, на пороге комнаты, где я жил. Кроме меня в комнате жили еще три парня, все разных национальностей: татарин Сигбатуллин, чуваш Никонов, рязанец Толя Маркушин. Никонов спал, остальные были на танцах, я лежал на своей кровати и читал "Волшебную гору" Томаса Манна. Появление Евы в комнате было столь же невероятным и малоубедительным, как возникновение покойника на спиритическом сеансе, описанном в романе, я отложил книгу на тумбочку и, краем уха прислушиваясь к радиоле, звучащей на улице, на танцевальной площадке, недоверчиво смотрел поверх босых ног на призрак моей тоски и заметил с удивлением, что пальцы на ногах у меня шевелятся сами по себе, без всякого на то моего соизволения.
Нет, отрицать подлинность ее любви к Георгию было бы просто нелепо, я никогда и не сомневался в ее чувствах к нему, но я сам был зверь, а наше дело такое: люблю - значит, хочу съесть. Например, в глазах серого Лобана, который, оказывается, еще не сдох и недавно, когда я, навестив своего сахалинского учителя по рисованию, возвращался через пустырь, кинулся за мною следом и гнал, как бывало давным-давно, меня до самых сараев, - в желтых глазах громадного пса была такая яростная любовь ко мне, что я чуть было не бросился добровольно ему в зубы. Я не хочу приписывать австралийской вдове качеств, каких у нее вовсе не было - вероломства, жестокости, беспощадности, наоборот, должен сказать, что Ева произвела на меня чрезвычайно приятное впечатление, и я вполне мог понять Георгия, что он сумасшедшим образом влюбился в эту львицу, на которой в результате долгой селекционной работы наросла шелковая шерстка. И все дело было именно в породе, которая сохраняется под любой кожей; Ева была львиной породы, и это немедленно учуял австралийский мультимиллионер, ныне покойный, поэтому женился на ней, это было ясно и мне, но только не Георгию.
Я встретил эту жещину, которая ничем особенным не отличалась от прочих женщин, но была матерью моего ребенка, - встретил, царственно полулежа на общежитской койке, шевеля пальцами босых ног. И как это надлежит делать насмерть влюбленным женщинам, она бросилась на колени и припала к этим ногам, которые, на мое счастье, были чисто вымыты. Проснулся другой жилец, несколько придурковатый Никонов, и, спросонку не разобрав, утро то или вечер, спутав сумеречную полумглу за окном с неотвратимым рассветом нового дня, полным для него славных надежд и трудового энтузиазма, Никонов вскочил и, протирая слипшиеся глаза, в одном солдатском исподнем помчался в уборную, которая находилась во дворе. А надо сказать, что парень как демобилизовался осенью, так с тех пор не менял своего нижнего белья, и рубаха у лентяя под мышками была порвана, а просторные кальсоны зияли дырою на самом ироническом месте. На улице, уже при возвращении назад, Никонов был оглушен громом грянувшей музыки, он встрепенулся и понял, что идут танцы, значит, не раннее утро сейчас, а еще вечер, и, выходит, не надо теперь же лететь на работу, а можно спать дальше. Он вернулся в комнату и торопливо рухнул в постель, не поглядев даже на нас.
Георгий хладнокровно дал ознакомиться своей австралийской гостье с обстановкой, в которой жил после выдворения из общежития художественного училища: он втайне наслаждался тем, что в глазах буржуазной дамы мелькали ужас и отвращение к вполне нормальным для него самого условиям жизни; он гордился тем, что живет среди каменщиков, электриков и такелажников,которыеокажутся жизнеспособными еще и не при таких обстоятельствах. Вскоре пришли и остальные ребята с гулянья, сделали вид, что не заметили гостью Георгия, быстренько разделись и улеглись в постели, причем Сигбатуллин, любитель прохладных воздушных ванн, улегся в трусах поверх одеяла и раскинулся со всей непринужденностью слесаря пятого разряда, который за сегодня отработал смену, потанцевал, проводил подружку и пока что не загубил ее чести, пожалев девичью неопытность.