Белки в Центральном парке по понедельникам грустят
Шрифт:
С воспоминаниями ведь как: их можно либо игнорировать и жить каждый день как с чистого листа, либо вытаскивать по одному, рассматривать в упор и разбираться. Чтобы пролить на что-нибудь свет, нужно хорошенько покопаться в темноте.
Ширли болтала льдом в стакане и слушала, как он звенит. Это звяканье словно говорило: все и всегда у нее в жизни происходит с бухты-барахты, и радости, и печали, и всякие мелочи. Едет она себе спокойно по жизни, крутит педали, и вдруг — бах! Как снег на голову!
Сын уезжает.
Она знакомится с мужчиной.
Этот мужчина вдруг вскрывает все ее прошлое, как ящик Пандоры.
Когда кубики больше не звенели,
Перед глазами снова вставал отец.
Красные коридоры Букингемского дворца. Ковры, по которым нога ступает неслышно. Слова, которые можно произносить только шепотом. Никогда не повышать голоса: кричать — это вульгарно! И говорить о том, что тебя мучает, вульгарно. Never explain, never complain [85] .
85
Ничего не объясняй, никогда не жалуйся (англ.).
И ее бессильная ярость у закрытой двери, перед этой ссутуленной спиной.
Ширли просидела в пижаме еще целый день и еще. Она хотела понять. Ей нужно было понять.
Она болтала в воздухе длинными ногами. Пересаживалась. Устраивалась в большом кожаном кресле у окна. Смотрела, как пляшут на потолке тени машин и деревьев на улице.
Сгущались сумерки.
Она брала бутылку, подливала себе в стакан, шла за курагой или миндалем. Шлепая босыми ногами по полу, отчетливо ощущала все узелки и неровности дерева и надавливала сильнее.
Избыть ярость, успокоиться… Теперь эта ярость ей была хорошо знакома. Она могла выразить ее словами. Облечь в воспоминания. Краски. Взглянуть ей в лицо и твердой рукой отправить обратно в прошлое.
Шли дни. Иногда по утрам лил дождь, и Ширли щурилась, чтобы убедиться, что ей не мерещится. Иногда с утра, напротив, светило солнце, и широкие лучи подбирались по кровати к ее ногам. Тогда Ширли говорила: «Hello, sunshine!» — вытягивала руку, ногу. Заваривала чай, намазывала сухарик апельсиновым джемом, возвращалась в постель, пристраивала поднос на колени и обращалась к сухарику. А что ему, главному камергеру, еще было делать? Что он мог? Он был безоружен, бессилен. Он же написал: «Как объяснить тебе то, чего я и сам не понимаю?»
А разве, чтобы любить, обязательно все объяснять и понимать?
Ширли смотрела, как солнце медленно перебирается от одного высокого окна к другому. Она думала: надо научиться жить с этой яростью, а как еще, надо прибрать ее к рукам и наловчиться ее пресекать, как только полезет наружу.
Наступало время виски. Она вставала с постели, выколупывала из формы для льда кубики, бросала в стакан и звенела ими, вслушиваясь в это тонкое звяканье. Слушала дождь. Покачивала то одной ногой, то другой.
На десятый день на ее душу наконец снизошел покой — тонкий, как струйки дождя.
Похоже, буря-то миновала, удивилась Ширли про себя и решила как следует отлежаться в ванне. Она сама толком не знала, что поняла, что выяснила. Но знала точно, что сегодня — первый день новой жизни. Вот счет, надо расплатиться и идти.
С лица у нее не сходила улыбка. Она щедро сыпанула в воду душистой соли. Все это пока расплывчато, но действительно ли надо, чтобы все было понятно, расписано и разложено по полочкам?.. Сейчас все, что ей нужно, —
нахохотаться и належаться в ванне. Она поставила «Траурный марш» Шопена и скользнула в горячую воду.А завтра она пойдет гулять.
Наденет шляпу от дождя, вытащит из-под нее несколько белокурых прядей, мазнет помадой — и пойдет шагать по улицам, в парк, на пруды, как раньше.
«Да что ты, дура, возомнила? Думаешь, вот так, хоп-хоп, и все решено? Нет уж, с дурными мыслями так просто не разделаешься…»
Она позвонила Оливеру и назначила ему встречу в Spaniard’s Inn — в их любимом пабе в Хэмпстеде. Оставила велосипед у входа, без замка, и вошла. Взволнованная, в тревоге. Она строго-настрого запретила себе думать о плохом.
В пабе было темно. Оливер сидел в глубине с кружкой пива. Волосы на голове взъерошены. Рядом на стуле желто-зеленый рюкзак. Он поднялся с места и так крепко приник губами к ее губам, что ей показалось, она растворится в этом поцелуе с головой. Барменша — высокая, сухопарая, краснощекая и почти лысая — включила музыку, чтобы было не так тихо: Madness.
— Ну как ты, — спросил Оливер, — получше?
Ширли не отозвалась. Ей не понравилось, как он это сказал. Что он, думает, она была больна? Что ей надо было подлечиться? Она отстранилась и отвела глаза, чтобы он не заметил, как у нее во взгляде мелькнуло раздражение.
Они стояли друг напротив друга, свесив руки, как неуклюжие начинающие актеры.
— Как-то мы банально смотримся, — прибавил он.
Ширли слабо улыбнулась. На сердце у нее было пусто.
— Так что, больше не будешь меня гнать? — спросил Оливер, улыбаясь своей улыбкой лесного разбойника.
В его голосе звучала нежность. Покорность. Везет же ему, что он может любить кого-то так крепко, так просто, что его не тянут назад никакие призраки прошлого…
Оливер широко распахнул объятия. Она осторожно прижалась к нему.
— Как думаешь, сможешь ты когда-нибудь меня полюбить?
— Ну зачем ты сразу так высокопарно? — вздохнула она, поднимая к нему лицо. — Не видишь, я уже привязываюсь к тебе потихоньку. Для меня это, знаешь ли, уже немало!
— Именно что не знаю. Я вообще ничего про тебя не знаю. Собственно, в эти несколько дней я как раз об этом думал.
— Так я сама про себя ничего не знала. Это ты меня заставил присмотреться.
— Скажи спасибо.
— Не факт. Я так устала, так устала…
— Но ты вернулась. Я очень рад. Я не знал, вернешься ты или нет.
— А что бы ты сделал, если бы я не вернулась?
— Ничего. Это твой выбор, Ширли.
Она прижалась к нему всем телом и замерла. Силы ей еще понадобятся, чтобы вырываться. Оливер склонился к ней и поцеловал, сжав запястья, чтобы она не сопротивлялась. Как это было нежно, мягко, — после долгих десяти дней, что она изводилась от горя и злости!.. Этот поцелуй был как заслуженный отдых. «Целуй меня, — повторяла она про себя, — целуй, не давай мне думать, я не хочу больше ни о чем думать, я хочу вернуться в сегодняшний день, касаться губами твоих губ, крепких и гибких, которые щекочут мои, и пускай это просто поцелуй, просто минута удовольствия, — и она нелишняя, и ее я хочу прожить целиком, от и до». Поцелуй длился долго, умелый, неторопливый, и Ширли казалось, что это скорее счастливое противостояние, а не сдача с повинной. Оливер снова прижал ее к себе, она ощутила всю тяжесть его тела, исполненную доверия, он обхватил ее руками, как ствол большого, мощного дерева, вдохнул ее запах, отстранил, снова привлек к себе, нежно похлопал по макушке, приговаривая: «Тс-с, тс-с…» — и снова принялся целовать ее так, словно они не сидели в пабе, а лежали в широкой разобранной постели.