Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Белки в Центральном парке по понедельникам грустят
Шрифт:

— Когда жена дома, мне пить нельзя. Она говорит, можно только в определенные часы. Но я так никогда и не решился спросить, в какие.

Он смотрел на нее с улыбкой и прибавлял:

— Я уже лет пятьдесят не улыбался!

— Жаль!

— С вами мне легко. Хочется нести всякую чушь, курить, пить «желтенький»…

Буассон ложился на полосатую кушетку в стиле Наполеона III, прихватив стакан и таблетки, запивал лекарство бурбоном, у него начинала кружиться голова, он пристраивал под голову подушечку и принимался говорить. Он рассказывал Жозефине о детстве, родителях, какая у них была гостиная, — вот эту самую мебель он, собственно, унаследовал, но она ему никогда не нравилась. Жозефина не уставала удивляться, как легко и искренне он рассказывает о себе. Похоже, ему это и правда нравится.

— Ну, спрашивайте о чем хотите. Что вам рассказать?

— Каким вы были в семнадцать лет?

— Мещанчиком. Грустным. Зажатым. В синем пиджачке, серых брюках, при галстуке, в шерстяном свитере — мама вязала. Совершенно страхолюдные свитеры… Тоже синие или серые. Вы себе не представляете, как тогда выглядела Франция, да весь мир вообще… Ну… По крайней мере каким он виделся мне, — а я сидел дома сычом. Наверное, многие в это время развлекались и жили в свое удовольствие, но мне весь мир казался унылым, мертвым! Совсем не то, что сейчас. Во Франции тогда все еще жили как в девятнадцатом веке. У нас в столовой стоял большой радиоприемник, и за едой мы слушали новости. Мне говорить не разрешали. Только слушать. Я не понимал, какое эти новости имеют ко мне отношение. Такое чувство, что до меня никому нет дела. У меня не было ни собственных мыслей, ни взглядов. Я был вроде ученой

мартышки, повторял все за родителями… И было это, конечно, невесело. Тогда только-только были подписаны Эвианские соглашения. Заканчивалась война в Алжире. Я даже не знал, хорошо это или плохо… Премьер-министром был Помпиду. На де Голля было совершено покушение в Пти-Кламаре. Помню, как звали террориста: Бастьен-Тири, активист «Французского Алжира». Его расстреляли 11 марта 1963 года. Генерал отказался его помиловать. Мои родители были ярые голлисты, они считали, что так и надо: Бастьен-Тири виновен — значит, все. А министром культуры тогда был Андре Мальро. Он отправил «Джоконду» в турне по всему миру. Мой отец говорил, что это обойдется в-миллионы, и все из кармана французского налогоплательщика… Война во Вьетнаме тогда еще не началась. Президентом США был Джон Кеннеди. Его жена Джеки была звездой. Все женщины носили, как она, узкую прямую юбку и шляпку, этак, знаете, набок, кокетливо. Женщины в то время, кстати, были либо матерями семейства, либо секретаршами. Они носили тугие корсеты и бюстгальтеры с заостренными кончиками. Вице-президентом США был Линдон Джонсон. Произошел ракетный кризис на Кубе. На Генеральной ассамблее ООН в Нью-Йорке Хрущев снял ботинок и хряснул по трибуне. Это показывали по телевизору. Картинка была черно-белая и прыгала. Был апогей холодной войны, естественно, все тут же замерли в ужасе. Нам даже в школе рассказывали про мировое противостояние и атомную войну, надо, дескать, готовиться к худшему… Молодежи как таковой тогда просто не было. Как и джинсов. У подростков не было «своей» музыки, мы слушали то же, что и взрослые: Брассенса, Бреля, Азнавура, Трене, Пиаф… В газетах только-только появилась реклама колготок. Когда моя мать ее увидела, она сказала: «Какая мерзость!» Почему — не знаю… Для нее все новое было «мерзость». Мои родители читали «Фигаро», «Пари Матч» и «Жур де Франс». А мне, когда я был совсем маленький, выписывали «Вестник Микки-Мауса». Но когда я подрос, «своей» газеты у меня уже не было. Весь этот мир был заточен под взрослых. У молодежи и карманных денег-то, по сути, не водилось, соответственно не было и «своих» товаров, раз мы ничего не могли покупать. Мы просто слушались. Учителей, родителей… Но что-то такое в это время уже начало тихонько бродить в умах. Одновременно ярая жажда жизни, аппетит, голод — и страх, что всегда все так и будет, как сейчас… Курили очень много. Тогда еще не знали, что это вредно. Я килограммами лопал леденцы «Крема» и «Кар-ан-сак» и кокосовые шарики. Когда к родителям приходили гости, они ставили пластинки, 33 оборота, потом появились «сорокапятки». Помню, я купил себе пластинку Рэя Чарльза, Hit the Road, Jack, чтобы позлить родителей. Мать сказала, что Рэй Чарльз — очень достойный негр, потому что слепой!.. Я подслушивал за дверью. Иногда они танцевали. Женщины тогда носили очень пышные прически, «двойки» и шпильки. Отец купил автомобиль «панард». По воскресеньям он возил нас кататься на Елисейские Поля. Мальро в Париже велел чистить фасады зданий — они были такие закопченные, почти черные, — и все в голос возмущались… Я сам не знал, к какому миру принадлежу: к тому, в котором жили мои родители, или к тому, что только нарождался. Про этот второй, новый мир я догадывался, но в него я тоже не вписывался… У молодежи был кумир — Джонни Холлидей, и все напевали Retiens la nuit. Клод Франсуа только выпустил Belles, belles, belles, а «Битлз» — Love Me Do. Они выступали в «Олимпии» в первом отделении, перед Сильви Вартан и Трини Лопесом. Меня на тот концерт не пустили… Я слушал тайком Salut les copains у себя в комнате, а на случай, если мать вдруг войдет, прятал транзистор под огромный латинский словарь. Мать слушала радиосериал Заппи Макса «Горячо!» на «Радио Люксембург», но, конечно, она бы в этом нипочем не созналась!.. Мы ходили в кино на «Вестсайдскую историю», «Лоуренса Аравийского» и «Жюль и Джим». Любовь на троих у Трюффо — это был по тем временам такой скандал!.. Начиналась эпоха Брижит Бардо. Какая красавица! Она мне так нравилась! Легкая, беспечная. Уж она-то, я думал, свободна, свободна и счастлива, у нее сколько угодно любовников, она может разгуливать нагишом… А потом узнал, что она чуть не покончила с собой… 5 августа 1962 года погибла Мэрилин Монро. Я запомнил дату, потому что это был такой удар!.. Вот она была сексапильная, но при этом грустная. Наверное, поэтому ее так любили… Я все это переживал очень живо, но как бы издалека. Наша гостиная была отрезана от окружающего мира. А я был единственный ребенок, сын и наследник. И я буквально задыхался. Учился я очень хорошо, сдал выпускной экзамен с отличием, и папа сказал, что мне надо поступать в Политехническую школу — там же учился и он. Девушки у меня не было, на вечеринках я тушевался. Помню самую первую вечеринку, мы поехали с приятелем на его мотороллере, был жуткий ливень, и я промок до нитки. Когда мы вошли, играла песня «Бич Бойз» I Get Around. Как только я услышал эту песню, мне сразу захотелось танцевать. Но я так и не решился. Понимаете, я был труслив до невозможности!.. А потом, стало быть, знакомый родителей предложил мне поработать на съемках «Шарады», и родители ни с того ни с сего согласились. Может, потому, что моей матери очень нравилась Одри Хепберн. Элегантная, изящная, грациозная… Наверное, мама хотела быть как она… Вот так я с ним и познакомился.

Жозефина слушала не прерывая. Она завела толстый блокнот и записывала. Ее интересовало все, до мельчайших подробностей. Она хорошо усвоила, что говорил Кэри Грант: «Чтобы произвести хорошее впечатление, нужно сотен пять мелких деталей, не меньше». И ей, чтобы рассказ вышел живой, а персонажи — убедительные, тоже требуется множество деталей. Иначе у читателя не будет ощущения, что перед ним живые люди. А Жозефина знала: чем больше подробностей, тем история вернее и правдоподобнее. «Не надо обтекаемых слов, будьте конкретнее!» — говорил Сименон. Жозефина читала его «Воспоминания». Он объяснял, как создает персонажей: наслаивает друг на друга множество деталей. Акогда персонажи готовы, рассказ разворачивается сам собой, как по волшебству. История должна вырастать из героев, а не накладываться извне. И чтобы Юноша ожил, ей нужно, чтобы мсье Буассон рассказал ей уйму разных мелочей…

И он рассказывал. Лежал на кушетке, задрав ноги на подлокотник, и время от времени поправлял под головой подушку. Поднос с бурбоном, каплями и таблетками стоял под рукой. Буассон отхлебывал то воды, то бурбона, то глотал лекарства, как подросток, который слегка прихворнул и пользуется случаем выпить тайком от родителей. Жозефина смотрела, какие у него жидкие волосы на затылке, какая прозрачная кожа, и ее трогала эта хрупкость. Ей вспоминались слова Стендаля: «Жизнь надо хорошенько трясти, а то она сама нас сгложет». Буассон как раз выглядел таким — изглоданным. Как рыбья кость.

Жозефине иногда казалось, что он с головой погружается в прошлое и забывает, что она сидит рядом. Он прикрывал глаза и снова видел перед собой съемочную площадку, люкс Кэри Гранта, балкон, с которого они смотрели на ночной Париж. Жозефина немного выжидала, потом осторожно задавала новый вопрос:

— Он рассказывал вам про Штаты, про современников, режиссеров, других актеров, актрис?

Буассон не всегда отвечал прямо. Иногда он продолжал грезить вслух и говорил, по сути, сам с собой:

— Бывало, когда вечером я приходил со съемок домой, то так задыхался от счастья, что у меня буквально не было сил писать дневник… К тому же я записывал только то, что имело отношение ко мне. До остального мне не было дела. Наверное, я ревновал его ко всему, что так или иначе его окружало. Стеснялся своей неуклюжести. Помню, как-то раз он взял меня на светскую вечеринку. В дневнике я писать об этом не стал. Он так улыбнулся и спросил: «Хочешь познакомиться с киношным бомондом? Пойдем, покажу…» Приходим. Большая квартира на Риволи. Очень просторная, вся белая, по стенам сплошь картины, альбомы по искусству. Кроме меня, только взрослые. Все говорят по-английски. Все очень нарядно одеты, дамы в коктейльных платьях, мужчины в костюмах и галстуках и лакированных ботинках. Много пьют, разговаривают очень громко. Помню, они говорили о любви как

об очень важном философском вопросе, секс то, секс сё… Они издевались над мещанскими условностями, когда, мол, кого-то любишь и считаешь, что человек — твоя собственность. Это, дескать, убожество. Мне казалось, это говорится в пику мне. Будто они мне в лицо кричали: «Лопух, недотепа!» Я их рассматривал в упор. Они пили, курили, говорили о художниках, о которых я никогда не слышал, о джазовых пластинках, о театре. Одна женщина на каждое мое слово прямо покатывалась со смеху. Она видела, что я пришел с Кэри, и сразу заявила, что я просто прелесть. Ее звали Магали. Она сказала, что она актриса. Брюнетка, волосы до плеч, глаза жирно подрисованы черными стрелками, зеленый свитер с блестками. Она трещала про Париж, Рим, Нью-Йорк, видно, что много поездила. У нее было полно знакомых в кино, предлагала помочь, если мне нужна будет еще стажировка. Я кивал, мол, да, с удовольствием, а сам думал: «Вот бы мне быть как она, таким же уверенным, раскрепощенным…» Она держалась так, будто искренне мной интересуется, и я и впрямь почувствовал себя ужасно интересной персоной. Ну, думаю, наконец-то! Я как они, их мир — мой мир! У меня аж сердце захолонуло. Я уже видел, какое меня ждет блестящее будущее. Когда я смогу тоже вот так разглагольствовать безапелляционно, уверенно. У меня тоже будет обо всем свое мнение, непререкаемое суждение. И вдруг… Вошел мужчина, и все разом обернулись к нему. Кэри мне потом объяснил, что это один кинопродюсер, очень важная птица, от которого все зависит в Голливуде. Все кинулись к нему, обступили со всех сторон. Про меня забыли и думать. Они все толкались, даже не извиняясь, не глядя в глаза. Я снова стал как невидимка. И подумал: «Да что я вообще тут делаю?» Ко мне подсел какой-то здоровенный бородач и стал расспрашивать, сколько мне лет, на кого я учусь, кем хочу стать через десять лет… Но я не успел ему ничего толком ответить, как он вскочил и пошел принести себе чего-нибудь выпить. Вернулся и давай по новой: сколько мне лет, на кого я учусь, кем хочу быть через десять лет… Короче, мне стало совсем тошно. Я ничего не сказал Кэри, забрал свое пальто и ушел. Возвращаться пришлось пешком, метро уже было закрыто… Ужасный вечер. В этот вечер я понял, что никогда мне не стать частью его мира. Мы с ним об этом ни разу не говорили. И он уже никогда не брал меня с собой на вечеринки… Да мне и не хотелось, мне больше нравилось, когда мы были только вдвоем. Вот с ним я никогда не чувствовал себя недотепой. Даже когда мы не разговаривали, а просто сидели вместе и молчали. Кстати, так бывало все чаще. Я удивлялся, а он в ответ хлопал меня по плечу и говорил: «Не все же языком болтать, my boy, иногда и помолчать не грех!»

— Так ведь он прав, разве нет?

— Он мог часами не разговаривать. С Говардом Хьюзом они иногда сидели вместе целый вечер молча. Кэри приходил к нему, мог пить, курить, читать книгу и ни разу не заговорить! А когда они все-таки разговаривали, Хьюз учил его уму-разуму. Например, говорил, что у Кэри слишком идеальное представление о женщинах, потому что они на самом деле его не любят, а гонятся за его деньгами и славой. Я думаю, у него всегда были более близкие и доверительные отношения с мужчинами, чем с женщинами. Но мне он этого не говорил, наверное, считал, что мне еще рано. Вообще он был куда сложнее, чем на первый взгляд. Просто он это не афишировал.

— Помните, вам так и сказала его костюмерша: «На него смотришь — уже его любишь, а когда его любишь, никогда до конца не поймешь…»

— Чем больше я с ним общался, тем меньше понимал, какой он на самом деле. И тем сильнее его любил… И все больше запутывался. Как-то раз он мне сказал, что в Голливуде его кое-кто просто ненавидит. Оказалось — Фрэнк Синатра.

— Да ну?! А за что?

— Они как-то вместе снимались: в фильме «Гордость и страсть» Стэнли Крамера. Съемки начались в апреле 1956-го. Не прошло и недели, как Кэри по уши влюбился в свою партнершу — Софи Лорен. Причем это было взаимно. Ей тогда было двадцать два, а ему на тридцать лет больше, и она уже была обручена с Карло Понти. Но Кэри это не остановило. Он сделал ей предложение. Она не сразу отказалась… Это была сумасшедшая страсть! В сценах, где им надо было целоваться, они не могли остановиться. Режиссер кричал: «Стоп, снято!» — а они все целовались. Фрэнк Синатра с ума сходил от ревности. Он тоже был влюблен в Софи и тоже очень хотел ее заполучить. И он стал рассказывать направо и налево, что Кэри на самом деле гомосексуалист. Тогда Софи выругала его на всю съемочную площадку: заткнись, мол, сволочь ты итальянская!.. Синатра был в такой ярости, что убежал, хлопнув дверью, и больше не вернулся. Кэри пришлось до конца съемок обращаться к вешалке… Он мне сам об этом рассказал, когда мы сидели у него в номере. Ему было смешно, а я, наоборот, ужасно сконфузился. Я тогда подумал, может, Синатра прав? Может, Кэри и правда больше по части мужчин?.. Хотя он все время женился. Пять раз был женат.

— Ну и что? — возразила Жозефина. — В Голливуде на гомосексуалистов очень косо смотрели. Сколько актеров женились просто для конспирации!

— Я знаю. Кажется, я и тогда это уже знал. Я, конечно, был невинный младенец, но кое-что во мне все-таки пробуждало любопытство. Например, его долгая дружба с Рэндольфом Скоттом. Они как-никак десять лет прожили вместе и были неразлучны. Кэри даже потащил его в свое свадебное путешествие со своей первой женой, Вирджинией Черрилл. Но я думаю, на самом деле мне не хотелось в это вникать. Мне и так было несладко, что я влюбился в мужчину. Но чтобы к тому же в мужчину «инакового», как тогда говорили, — этого бы я не выдержал… Мне больше нравилось, когда мы с ним просто шутили и смеялись. Кэри был большой весельчак. Он из любой ерунды мог устроить настоящий цирк. Он говорил, что жизни надо улыбаться, тогда и она тебе будет улыбаться. Он все время это повторял. Надо сказать, у него к этому был талант. Если я жаловался на родителей, он меня одергивал: «Хорош ныть! Накличешь на себя тридцать три несчастья!..» Он старался меня отвлечь. Учил меня элегантно одеваться. У него самого был учитель — великий Фред Астер. Кэри говорил, что элегантнее человека не найти. Фред Астер брал горсть земли из Центрального парка, смешивал ее со слюной и ушным воском и этим чистил башмаки!.. Кэри во всем ему подражал. Он заказывал себе костюмы в Лондоне, на Сэвил-роу, а когда их привозили, доставал из чехла, комкал и расшвыривал по комнате. Мы набрасывались на эти несчастные расфуфыренные костюмы, топтали их, хватали, трепали во все стороны, пока не выбьемся из сил. Кэри говорил: «Эк мы их, a, my boy?» Больше, мол, не будут строить из себя невесть что!.. Был у него такой дар: делать жизнь проще. Возвращаться домой, в эту мрачную квартиру, к родителям с постными физиономиями, — это было как в гроб укладываться. Меня мучили десятки разных вопросов. Я не понимал, где я, где мой мир? Дома я играл роль образцового сына, а с Кэри открывал, что такое настоящая жизнь. Знаете, это было тяжело! Все в этой истории было тяжело… А уж как она закончилась… Господи! Как вспомню, как консьерж протянул мне тот конверт!.. Я в жизни ни одного письма столько не перечитывал. Письмо от человека, которого я любил!.. И всякий раз это был целый ритуал. А как иначе? Разве можно иначе читать письмо от того, кого любишь? Тогда, выходит, сам не стоишь своей любви… Я, когда перечитывал письмо, не хотел ни на что отвлекаться. А то бывает, читают люди любовные письма, а сами в это время то по телефону говорят, то с приятелем, то футбол по телевизору смотрят, то выпить себе наливают или, там, не знаю, куриную ножку грызут… Письмо то возьмут в руки, то отложат… И все этак безразлично, наплевательски, фу!.. Я читал вдумчиво. Закрывался у себя в комнате, чтобы никакого шума, никто не мешал. Вчитывался в каждое слово, в каждую фразу. Эмоции перехлестывали, подкатывали от сердца прямо к глазам…

Его правая рука болталась, свесившись с дивана. Он подогнул ногу.

— После этого письма я был в полном отчаянии. Я сдал экзамены и поступил в Политехническую школу. Учился как во сне. С ним меня теперь связывала только Женевьева. Мы поженились… Остальное вы знаете. Я испортил ей жизнь… Но тогда я этого не понимал. Для меня ничего кругом не существовало, только вот эта тоска, чувство, что я упустил свою жизнь и до конца дней проживу как живой труп…

Буассон отпил «желтенького» и проглотил две таблетки.

— Вы слишком много пьете лекарств.

— Да, но зато я больше не кашляю. И могу с вами разговаривать. Перебирать все эти дорогие воспоминания… Жизнь, знаете, так быстро промелькнула. То мне было семнадцать, а то, смотрю, уже шестьдесят пять. Вся жизнь проскочила вот так, — он щелкнул пальцами, — а я ничего толком не сделал. Пустые годы. Ничего не помню. А, нет… помню Женевьевины усики и с каким внимательным видом она меня слушала. И нашу поездку в Калифорнию. Это был очень короткий миг, когда я как-то ожил.

Поделиться с друзьями: