Бэлла
Шрифт:
Это тщеславное уничижение обезоруживало судью, и он неизменно оправдывал обвиняемого. В конце концов, установилась своего рода безнаказанность для всех Ребандаров, и все их общественные прегрешения оставались семейными делами и семейными прегрешениями. Округ Шампань привык к такому положению. Он лицемерно скрывал правду от всякого постороннего государственного деятеля, не бывшего уроженцем этой провинции и приезжавшего сюда навестить Ребандаров. Безупречные Ребандары, пользовавшиеся всеобщим уважением, однако требовали, чтобы Ребандары парии никогда не переступали границы своей родной провинции. Им было позволено напиваться в Труа, в Шалоне, в крайнем случае в Вокулере, но те ворота, через которые прошла Жанна д'Арк и проходили добродетельные Ребандары, были для них закрыты. Заграница тоже была для них запрещена. Тем из них, кто намеревался отправиться в Америку, не выдавали паспорта. Было отчего впадать в буйство между Реймсом и Ромильи.
Таким образом, Ребандары министры только в Шампани получали напоминание о своих пороках, а весь остальной мир говорил им о их высоких добродетелях. То, чего они требовали от слабых членов своей фамилии, они требовали и от самих себя. В Шампани они снимали свою тогу, они перерождались: атеисты в парламенте и в Париже, в Эрви они просили аббата наблюдать за религиозным воспитанием их сыновей. Сторонники милиции, начиная с Прованса, они были в Сен-Менехуде за трехлетнюю службу в армии. Демократы для всего мира, в своем деревенском доме они принимали только дворян и буржуа. Чтобы их правительственная деятельность и политический жезл оставались чистыми и незапятнанными, они делали семью своего рода гардеробом, куда складывали пороки и несправедливости.
С детства Ребандары оказывались перед этой лицемерной антиномией: безупречной чистотой в Париже и семейной порочностью в Эрви. Но как только положение выяснилась, молодые отпрыски Ребандаров подчинялись ему и немедленно размещались
Ребандары, привыкшие презирать часть своей семьи, презирали все человечество и, следуя млечным путем французских чиновников, — Лион — Марсель — Лиль — Бордо, никогда не останавливаясь в городах, менее чем с двумя стами тысяч жителей, эти добродетельные Ребандары, управляющие табачными фабриками, никогда не курившие, директора монополий спирта, никогда не пившие, директора общественной благотворительности, никогда не любившие, попадали в Париж еще молодыми, но уже неумолимыми. Война 1914 года провело линию фронта между Ребандарами чистыми и Ребандарами нечистыми. Но она не разделила их. Эрви был оккупирован неприятелем. Все те оскорбления и страдания, которые должны были с гнетом чужеземцев пасть на долю непреклонных, честных патриотов — Ребандаров чистых (бежавших в Бордо) — все это пришлось претерпеть от немцев Ребандарам мародерам, ворам и развратникам. Они вынесли единственно из-за их блестящего имени три года тюрьмы, два года голода, один час пытки, и все это естественно Франция отнесла на счет их знаменитых родственников. Когда пьяный Ребандар, избивший фельдфебеля, был расстрелян, то французы щедро подписывались, охваченные энтузиазмом и негодованием, на памятник Ребандару, известному адвокату, умершему от водянки. Было собрано столько денег, что статую можно было бы отлить из серебра… Вот как выгодно размещать свои недостатки вне себя и привлекать на них гнев баварских армий!
Особенно поражало меня в этой семье, родословную которой можно было изучить, начиная с Генриха II, отсутствие в ней артистов. Служение государству и государственный труд были единственным светом для их разума, и потому те из них, для которых свет этот погасал почему-либо, немедленно впадали в разврат и порок, не останавливаясь на промежуточных станциях, какими являются живопись, лепка. Никогда не случалось Ребандарам, как это бывало со столькими нотариусами или стряпчими, находить свое имя выгравированным в виде подписи предком, мастером жестяных изделий, на флюгере колокольни, сорванном бурей. В их гостиной не было ни одной семейной акварели. Их руки не умели ласкать ни глины, ни камня, ни бронзы, ни даже одна другую, так как они всегда держали свои руки разделенными, как будто каждая из них принадлежала к одной из двух частей семьи, не соединяемых вместе. В их доме можно было удивляться только подаркам, сделанным республикой различным Ребандарам.
Семейные сцены происходили в стенах, украшенных севрским фарфором, и около хрупких ваз, равновесие которых было весьма непрочно. Министр Ребандар с удовольствием наблюдал почтительные жесты своего брата браконьера, которые он приписывал своему престижу, но которые, в сущности, объяснялись только обилием фарфора. Таким образом, все промежуточные станции, размещавшиеся между домом наших отцов и Государственным советом, Государственным контролем и Высшим советом национальной обороны, то-есть, Школа изящных искусств, Академия Юлиана, Бюлье, не существовали для Ребандаров, и каждый из них видел только одну обнаженную женщину — свою жену. Но истинное величие семьи Ребандаров — то, которое оправдывало благоговение к ним Шампани, — создавалось не мужчинами, а женщинами. Ребандары, достигнув кульминационного пункта своей карьеры, не сами выбирали себе супруг, а принимали их от благодарной провинции. Если республика дарила им бронзовую Корнелию, фарфоровую Дидону, то Шампань приносила им в дар своих молодых девушек. Имя Ребандар было в такой степени равнозначно словам — долг, постоянство, честь, что все фабриканты или виноделы мобилизовали свои силы от Витри до Люневиля, как только один из Ребандаров выражал желание жениться, чтобы найти и предложить женщину, которая могла бы запросто жить с такими великими словами. И не всегда такой женщиной была самая некрасивая. И не всегда также сожительство с долгом и честью казалось трудным для этих супруг; они умели найти в этих словах скрытые запасы нежности, снисходительности и даже малодушия… Но трудной была жизнь с председателем Палаты, обладавшим сухим сердцем! Трудной делал жизнь муж, холодный как символ, немой в семье, как должны были быть немы символы, далекий от всякого чувства, как они. Символы же, наоборот, смягчались, составляли компанию супруге, очеловечивались около нее, облегчали ей сон, прогулку в лесах. Тяжелая жизнь, которую супруги пытались, однако, принять без горечи! Они были довольны, что их мужья выступали в Палате против предоставления права голоса женщинам, почувствовав это оскорбление как первую честь, оказанную их домашней силе, как первый намек на ревность, как первую ласку. Их единственным и невольным мщением было произвести на свет, в числе четверых сыновей двух бродяг и бунтовщиков. У них отнимали их двух умных и послушных сыновей, как только те оканчивали свое первоначальное образование, и оставляли двух ленивых и непослушных. Жены Ребандаров редко ездили в Париж. Вдовы и наследницы Ребандаров жили в уединенном большом доме на берегу озера и в охотничьем павильоне, в двухстах метрах от дома, на берегу ручья. Ребандары, находящиеся у власти, жили на своем плоскогорьи в саду с бегониями, и предоставляли своим матерям ивы и воду, полагая, что они предают их таким образом забвению и одиночеству, в действительности отдавая их только нежности… Меня привлекли к себе эти женские лица, всегда улыбающиеся, на которых холодность Ребандаров оказала лишь одно влияние — обесцветила их; меня очаровали нервные и гордые силуэты двух вдов. Я был представлен им нашим кюрэ под вымышленным именем и часто навещал их, всегда в сумерки, опасаясь, как бы один из их сыновей или племянников не узнал меня. Я проникал к этим старым дамам через перекладины или перелезая через изгородь из жасмина точно любовник. Иногда я пробирался к ним босой по ручью, ловя по дороге креветок, не оставляя за собой никаких следов. Все лето я их развлекал, и они с нетерпением ждали меня каждый вечер, считая меня молодым художником, врагом большого общества, выказывая мне симпатию и благодарность, какие женщина умеет выказывать мужчине, решающемуся, чтобы увидеть ее, пройти сквозь стадо диких кабанов или переплыть большую реку. Я приходил всегда в тот момент, когда был нужен: так всегда случается в действительности. Я находил их занятыми или перестановкой мебели, или установкой какой-нибудь семейной реликвии, изгнанной из аппартаментов министра, уже переполненных вследствие получения нового официального подарка. Это была или прялка, вытесненная жардиньеркой, поднесенной сербским королем, или консоль Ампир, вытесненный фарфоровым центавром из Бильбао, поднесенным Альфонсом XIII. Иногда я должен был ожидать на плотине или в ручье, так как звонили к вечерней молитве, и я оставался там, как крестьянин на картине Милле, но стоя босыми ногами в воде. Вдовы Ребандар были богомольны; одна немного по-детски, другая серьезно, каждая с детства посвященная какому-нибудь святому, составлявшему с мужем духовную пару, которую они обожали: Ребандар законодатель — со святым Антуганом Падуанским; Ребандар министр торговли — со святой Терезой. Со времени смерти своих мужей они наслаждались, не признаваясь в этом и самим себе, глубоким спокойствием: это произошло потому, что закон умер для них вместе с этими адвокатами, и ни один из их жестов, ни одно из событий их дня не регулировались больше юриспруденцией. У них больше не было судебных процессов с охотниками, которые стреляли водяных курочек; вдовы теперь просто грозили им своими тростями. Когда военный аэроплан опускался в их виноградник, они, не вступая в тяжбу с военными властями, приглашали летчика к обеду. Они не сомневались, что через определенное число лет, согласно с теми законами, которые были составлены их покойными мужьями, они из вдов превращались в разведенных: они отделялись от своих мужей и сердцем и умом. Доказывалось это тем, что они любили теперь всех мужчин. Они любили садовников с их руками, погружавшимися в землю, наездников, которые перепрыгивали через изгороди парка на своих жеребцах. Эти наездники были самыми вежливыми людьми по отношению к животным, и они любили наездников. Они любили бродяг с их заостренными ушами и с их перьями или соломинками, которыми были облеплены их куртки, в зависимости от того, где была проведена последняя ночь — в спальне или в конюшне; директоров заводов Венделя, всегда в безукоризненно чистых пиджаках, и меня. В вечерней час перед наступлением этих ночей в Шампани, простых и примитивных, когда лани кричат среди тумана над озером или молчат при луне, рассматривая себя в глубине пруда, когда куницы, барсуки, лисицы тянутся к птичникам, все различной поступью, но одинаково неся с собой смерть, крадучись вдоль ручья (я вижу это потому, что иду вслед за ними и чихаю от сырости), — в этот час я приносил им все, что приносят обыкновенно молодым девушкам: художественные журналы, Франсиса Жамма, вишни в шоколаде. Они встречали меня, смотря на мои карманы, стирали с меня
первое дыхание росы, тащили меня к камину и заставляли пылать сухую лозу, пламя которой должно было выпарить из их гостя открытки с видами Везеле, рассказы о жизни Артура Рэмбо, о нравах женщин с острова Фиджи и… немного любви. Затем бледные, несмотря на горячее пламя, они наслаждались, думая, что это следствие и награда их вдовства, их возраста, — первыми плодами юности. Я знал, что Ребандар удивился бы, увидя, что так поздно запылал огонь у его тетки и его свояченицы. И это сын их врага приходил к ним, принося Верлена, и осмеливался вызывать восторги у представительниц семьи Ребандаров, обреченных на близкую смерть. Когда я уехал в Париж, я дал им мой адрес: «до востребования», с вымышленными инициалами. Они мне аккуратно отвечают, мало беспокоясь о том, что я все еще не нашел ни квартиры, ни имени…Однажды вечером они ждали меня. Это были именины одной из них. Я вышел раньше обыкновенного и с букетом в руке сел на вершине холма, на семейной скамье Ребандаров. Я сел в такой позе, какую не принял бы ни один Ребандар. Спинка приходилась против моего живота. Я не смотрел в сторону Германии, в сторону Рейна. Ребандар в этой позе… это значило бы, что больше нет наследственного врага… Солнце опускалось. Я проследил его движение к Америке настолько далеко, насколько было возможно в нашей стране. Я видел, как слабеющее солнце в своей агонии устремляло свой взгляд на все, что блестит по природе своей, на лиловые сливы, на озеро, точно умирающий, останавливающий свой взгляд на маленькой ложечке, на огне ночника… затем — смерть.
Свет в павильоне потух, а свет в большом доме стал ярче. Очевидно, вдова фата Ребандара уже пришла в дом тетки, чтобы вместе с ней ждать меня, и в доме зажгли люстры. Фонарь блеснул на лестнице. Это обе женщины спускались в погреб, так как они старались заманить меня, как молодые вдовы умеют заманивать молодых людей, пообещав угостить токайским и пирожным. Не давая мне и часа отсрочки, луна уже нападала на меня с той стороны, которая только что была оставлена солнцем. Темный ручей местами поблескивал под ивами, украшенный серебряными бликами. Сосны, которые сажают здесь вокруг буржуазных домов, как вокруг могил, шумели и шептались на языке, одинаково понятном живым и мертвым, и чиновникам в отставке, и теням. Теперь в погребе старые дамы склонились над бутылками, а так как они склонялись при всех крупных событиях в своей жизни — над колыбелями, над смертным ложем, над ранеными, — то они стали серьезны вследствие воспоминаний, связанных в их сердце с этой позой, думая, что серьезность вызвана мыслью о выборе токайского. Я не уставал следить за движениями двух женщин, которыми руководила дружба. Я с нежностью думал о моих старых приятельницах. Я чувствовал на себе тяжесть их лет и их опыта, от которой я их освобождал. Эти блуждающие огоньки были двумя прекрасными живыми душами, еще живыми душами. Я снова переживал восторги, отошедшие в далекое прошлое, пережитые на школьной скамье, и переживал их не с моим сыном, впервые оживившим их для меня, но с этими отошедшими в прошлое жизнями. В этот вечер я принес им Шекспира, которого они не знали. Поэзия, с которой они встречались в первый раз, восхищала их. Все эти люди, которые вместо того, чтобы вести судебные процессы со своими соседями, с браконьерами, с управляющими, призывали на свой суд в стихах и море, и природу, и фортуну, восхищали их. Здесь была истинная формула юриспруденции. Эта непримиримая или безумная позиция поэтов, лицом к лицу с тем, чего мои приятельницы никогда не знали — бедностью, голодом, холодом, страданием, — восхищала их. Поэзия явилась приветствовать при последней вспышке их жизни этих кормилиц адвокатов и политических борцов.
В этот вечер я был в визитке. Так как они страстно любили ткани и наряды — другое открытие, — я забавлялся тем, что одевался для них. Весь мой день был совершенно свободен от каких-либо занятий, которые требовали бы от меня другого одеяния, кроме блузы для живописи, но я показал им весь гардероб современного молодого человека, ссылаясь на различные сочиненные мною предлоги. Я говорил, что играл в теннис, и они. восхищались моим фланелевым костюмом, белыми рубашками, предназначавшимися для солнечных дней, и которые были на мне в росистые лунные ночи. Как хотели бы они видеть такие светлые цвета на своих сыновьях, которых Ребандары с самых крестин разрешали одевать только в черное. Я сказал им как-то, что был на званом обеде в Труа: я был у них во фраке, безупречном фраке — в этих садах яблонь и слив, под этими ивами. Они узнали, что во фраке есть маленький кармашек (у Ребандаров не было кармашка). Жест, который приближает руку к сердцу, хотя бы затем, чтобы взять платок, не был им известен и близок. Мне пришлось им также об'яснить механизм, соединяющий жемчужные запонки манишки, цепочку для часов и даже показать запонку, придерживажющую воротничок. Они поняли секрет механизма. Я принес им, наконец, эту науку о мужском туалете, которую получают так естественно все плохие жены; они увидали на мужчине тонкое белье, шелк, и им показалось, что жизнь смягчилась для мужчин, что нежность, наконец, снизошла на них. Они ласкали мои галстуки, мои волосы. Иногда я приходил к ним в блузе, в которой работал в мастерской, и показывал им краски на самом себе, потому что моя блуза сделалась настоящей палитрой. Они нашли там краску глаз Ребандара, председателя Совета. Они были этим растроганы. Была, значит, какая-то краска — краска цвета васильков — в этом председательском теле…
Итак, я, ознакомивший их с многоцветным миром, в этот вечер тихо толкнул калитку их жилища. Собаки, охваченные первым сном, побеждающим также и сторожей, лаяли мало. Я часто проходил незамеченным до гостиной с застекленной террасой, где ждали меня. Иногда женщины спорили. Я слышал их голоса. Тетка поправляла кузину:
— Нет, символом фантазии был Ариэль, а не Калибан. Почему? Потому что он был этим символом. Нет, «Bateau Ivre» принадлежит не Фернанду Грэгу. Почему? Потому что Фернанд Грэг не прожил безумно свою юность в Париже и не умер в Абиссинии…
Тогда я открывал тихо дверь и входил. Я, судья слов, ставил на свои места и Калибана и Фернанда Грэга… Но в этот вечер третий голос вкрался между двумя голосами, тоже женский голос, но немного охрипший. Я подумал: какая-нибудь подруга детства, приехавшая неожиданно, или которую они заманили в эту западню, расставленную в окрестностях Реймса для старых поэтических душ. Приготовившись увидеть новое воплощение старости с очарованием нового престарелого и патетического сердца, я постучал…
Вы догадываетесь теперь о причине этого пролога, об оправдании этих часов, когда я изображал манекена от Дусэ и от Шекспира перед дамами Ребандар. Между двумя моими старыми приятельницами, сидевшими на низеньких плюшевых стёганых креслах, сидела прямо на полу молодая женщина. Было жарко в эту ночь. У женщины были обнажены руки, на ней было легкое летнее платье. Токайское, которое она только что откупорила, стояло рядом с ней. Она была покрыта золотым летним загаром, казалось, что она только что вышла из бутылки золотистого вина. Я (под предлогом визита к председателю суда из Навои я был облачен в визитку из мягкого сукна) низко поклонился, сняв цилиндр. В этом свадебном наряде с тростью с золотым набалдашником в левой руке, я протянул правую, чтобы помочь ей встать, как бы помогая ей переступить порог, и она поднялась так порывисто, что немного пошатнулась, как бы упала на меня, упала в мою жизнь. Я сначала подумал, что две старые дамы, как и все те, кто находит сокровище и показывает его знатоку, не могли воспротивиться желанию показать какой-нибудь молодой женщине того специального консула, который был послан к ним в это лето державами литературы и моды. Я ошибся. Это была невестка старого председателя Ребандара, которая пришла навестить своих теток. Она в свою очередь была удивлена моим появлением, так как мои приятельницы не позаботились сказать ей, что я был молод. Вечер был тяжел, настроение у всех вдруг стало серьезным; одна дама об'яснила это невралгией, другая — грозой, а в сущности, оно было вызвано просто присутствием молодости. Старые дамы не понимали, почему я в этот вечер отказался быть их чтецом, отказался объяснять им Платона и Теокрита, как я обещал. Все эти легенды, эти герои и героини, эти писатели, которые так любезно отдавали себя в мое распоряжение, когда я был один с моими старыми приятельницами для успокоительной игры, все разбежались перед Бэллой. При взгляде на нее я почувствовал, что весь тот поэтический обман, с которым я так легко справлялся без всякой опасности для себя в этой зале, вновь возвратил себе весь свой яд, всю свою силу. Бэлла со своей стороны не сделала ничего, что могло бы оживить вечер. Она не произнесла ни одного слова. У человека, самого многоречивого во всей Франции, невестка оказалась самой молчаливой женщиной. То испарение, которое мы называем словом, никогда не поднималось в ней, так глубоко была зарыта и так далеко была от нее самой ее мысль. Пастухи Теокрита, которых удалось приманить моим старым приятельницам, бежали со всех ног, обутых в легкие сандалии, в родную античность при виде этого прекрасного современного лица, как при виде лица Медузы. Вся кавалерия центавров и амазонок, которых я в течение месяца умел укрощать, вдруг оказалась воинственной и готовой к нападению. Наконец пробило полночь. Я проводил вместе с Бэллой ее тетку в павильон, затем проводил и Бэллу до ее дома на холме. Несколько звезд, имена которых я знал, были позади меня. Млечный путь бежал от меня справа, все небо как-то перевернулось. Все привычки, которые я бессознательно усвоил ночью с самого детства и вследствие которых я всегда занимал одно и то же положение, как только появлялась Большая Медведица, все они были разрушены, все противоречило им во время этой прогулки. Будущее было у меня за спиной, пыл и горячность — далеко справа, неизвестное — против меня. Бэлла взяла меня под-руку. Весь тот словарь, который был приготовлен для моих губ к этому вечеру Теокрита, — ракиты, розмарин, тополя, исчезли куда-то при виде этой герани, этих бегоний… Это была область, где царил Ребандар. Ребандар говорил в обществе мертвых, его невестка замолкала среди живых.